Мы исследуем современное информационное общество в целостности – с точки зрения философии, теории культуры, истории, социологии, психологии и педагогики, филологии, политологии. Нас интересует, во-первых, всё то новое, что в нём формируется, а во-вторых – взгляд на прошлое цивилизации с точки зрения человека и науки информационной эпохи. Журнал входит в РИНЦ.
Последний номер:
Новые статьи:

Новый номер!

УДК 784.3

 

Спист Елена Александровна – Федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего образования «Санкт-Петербургская государственная консерватория имени Н. А. Римского-Корсакова», кафедра концертмейстерского мастерства, доцент, Санкт-Петербург, Россия.

E-mail: espist@gmail.com

190000, Россия, Санкт-Петербург, Театральная площадь, д. 3,

тел: +7 (911) 902 92 20.

Авторское резюме

Состояние вопроса: Исследование музыкального и поэтического текстов вокального сочинения – это актуальная междисциплинарная проблема, интегрирующая в себе понятия и категории современного музыкознания и лингвистики. Одним из ее аспектов является соотнесение музыкальной и поэтической интонации.

Результаты: В данном контексте предметом специального анализа стали романсы Н. А. Римского-Корсакова и Н. К. Метнера, написанные на стихотворение А. С. Пушкина «Цветок». Изучение на конкретных примерах особенностей взаимоотношений поэтической и музыкальной интонации даёт возможность осмысления их корреляционной зависимости, сравнивая поэтический размер и его музыкальное прочтение в ритмическом рисунке, строфическую организацию поэтического текста с музыкальной формой произведения, стихотворный синтаксис и музыкальную фразировку, рифму и каданс.

Выводы: Изучение данной проблематики играет ключевое значение в понимании законов развития камерной-вокальной музыки, так как раскрывает самую суть жанра романса (Lied), заложенную в его генезисе, а именно, синтетичность жанра, что имеет большое значение в исполнительской и педагогической практике, помогая постижению и воплощению авторского замысла.

 

Ключевые слова: музыка; слово; интонация; А. С. Пушкин; Н. А. Римский-Корсаков; Н. К. Метнер.

 

Music and Word. Various Interpretations of a Poetic Text by Different Composers

 

Spist Elena Aleksandrovna – Saint Petersburg Rimsky-Korsakov State Conservatory, Accompaniment Department, Associate Professor, Saint Petersburg, Russia.

E-mail: espist@gmail.com

3, Teatralnaya square, Saint Petersburg, 190000, Russia,

tel: +7 (911) 902-9220.

Abstract

Background: The subject of this analysis is to research the interactions between Music and Word, namely, the interaction of musical and poetic intonations in a romance. The author starts with the definition of poetry and music as a “phenomenon of meaning” (Y. M. Lotman) the comprehension of which is dualistic. In this context, the analysis presents a study of individual intonations of the same poetic text or phrase by different composers.

Results: The poem “The Flower” by Alexander Pushkin and its transformation into romances by Nikolai Rimsky-Korsakov and Nikolai Medtner has become the subject of an in-depth analysis in this study. Romances serve as examples of characteristic interactions between poetic and musical intonations and the existence of correlation between the measure and the rhythmic structure, the cadence and rhyme, the syntax and phrasing as well as strophic organization in poetry and music. Both the unity and the struggle between the two fundamental categories reflected in the dialectic interaction between Music and Word have become the subject of a special study into intonation.

Conclusion: The study of the interactions between Music and Word plays a key role in the understanding of the principles of the development of chamber-vocal music. It reveals the very essence of the romance genre (Lied), which is of great importance for music pedagogy and performance, helping to comprehend and implement the author’s intention.

 

Keywords: music; word; intonation; A. S. Pushkin; N. A. Rimsky-Korsakov; N. K. Medtner.

 

Одним из существенных аспектов совместной работы пианиста и певца над произведением является достижение ансамблевого взаимодействия в едином понимании и воплощении художественных задач. Музыкальное партнёрство невозможно без проникновения в суть вокального сочинения, представляющего единство инструментального начала, то есть фортепианной партии, с вокализируемым стихотворением, то есть с партией певца. В широком плане – это прочтение композитором поэтического текста. В исполнительской практике – это взаимодействие пианиста с певцом.

 

В предлагаемом контексте центральным становится понятие интонации, трактуемой «как эмоционально-смысловой тонус звуков, произносимых человеком», которая «ощущается и в слове, и в музыкальном звуке, ибо интонация прежде всего – качество осмысленного произношения» [1, c. 259].

 

Сравнение поэтической и музыкальной интонаций позволяет рассмотреть возможные формы взаимопроникновения Слова и Музыки в жанре романса.

 

Материалом для практического изучения выбраны романсы Н. А. Римского-Корсакова и Н. К. Метнера, написанные на стихотворение А. С. Пушкина «Цветок».

 

Истоки размышления о вечности и времени, позволяющие сравнить человеческую жизнь с кратким мигом существования цветка, растения, можно найти уже в библейских цитатах: «Всякая плоть-трава, и вся красота её, как цвет полевой» (Кн. Пророка Исайи 40:6); «Как цветок он выходит и опадает. Убегает как тень, и не останавливается» (Кн. Иова 14:2).

 

Заявленная тема не предполагает углублённый экскурс в историю символики, которая всегда была присуща искусству. Но все же следует отметить, что эмблематическое мышление особенно ярко проявило себя к XVII веку в Западной Европе.

 

Возникают сборники, помогающие прочитывать зашифрованные в литературных и живописных произведениях символы. В 1614 г. в Нидерландах вышла книга Румера Виссхера[1] по прочитыванию эмблематики.

 

Мы можем только предполагать, ознакомился ли с подобными геральдическими сборниками Пётр I в период его Великого посольства в Западную Европу в 1696–1697 гг., но доподлинно известно, что по его указу в России в 1705 г. по подобию западноевропейских книг был составлен сборник «Символы и эмблематика», составители – Ян Тесинг и Илья Копиевский[2]. Пользующийся большим спросом, справочник был переиздан в 1719 г., а в 1811 г. был напечатан в Императорской типографии Санкт-Петербурга.

 

Изображения сорванных и увядших цветов наряду с черепом, песочными часами, разбитыми музыкальными инструментами, раскрытыми нотами, олицетворяющими без музыкантов беззвучную, а, следовательно, мёртвую музыку, оплавленные свечи и так далее – все эти символы олицетворяли быстротечность и тлен жизни.

 

Стихотворение А. С. Пушкина «Цветок» написано в ноябре 1828 г. в усадьбе Малинники Тверской области, принадлежавшей после смерти мужа (Н. И. Вульфа) П. А. Осиповой-Вульф[3].

 

Любопытно, что за три года до этого, в 1825 г., Пушкин пишет альбомное стихотворение с посвящением П. Осиповой «Цветы последние милей»:

 

Цветы последние милей

Роскошных первенцев полей.

Они унылые мечтанья

Живее пробуждают в нас.

Так иногда разлуки час

Живее сладкого свиданья.

 

Опубликованное после смерти поэта, оно образно и интонационно созвучно с написанным в 1828 г. «Цветком» и воспринимается как небольшой этюд-эскиз к написанному позднее стихотворению.

 

Необходимо подчеркнуть, что пушкинское сочинение нельзя назвать оригинальным. Это скорее своеобразный ремейк одноименного стихотворения В. Жуковского, написанного в 1811 г. с подзаголовком «Романс»:

 

Минутная краса полей,

Цветок увядший, одинокой,

Лишён ты прелести своей

Рукою осени жестокой.

 

Увы! нам тот же дан удел,

И тот же рок нас угнетает:

С тебя листочек облетел –

От нас веселье отлетает.

 

Отъемлет каждый день у нас

Или мечту, иль наслажденье.

И каждый разрушает час

Драгое сердцу заблужденье.

 

Смотри… очарованья нет;

Звезда надежды угасает…

Увы! кто скажет: жизнь иль цвет

Быстрее в мире исчезает?

 

Интересны биографические совпадения при создании стихотворений. У Жуковского – невозможность соединить судьбу с Марией Протасовой, у Пушкина – неудачное сватовство к Анне Олениной. Не случайно точное совпадение названий стихотворений, Пушкин лишь не использует имеющийся у Жуковского подзаголовок «Романс», но музыкальная природа его стихотворения очевидна:

 

Цветок засохший, безуханный,

Забытый в книге вижу я;

И вот уже мечтою странной

Душа наполнилась моя:

 

Где цвел? когда? какой весною?

И долго ль цвел? и сорван кем,

Чужой, знакомой ли рукою?

И положен сюда зачем?

 

На память нежного ль свиданья,

Или разлуки роковой,

Иль одинокого гулянья

В тиши полей, в тени лесной?

 

И жив ли тот, и та жива ли?

И нынче где их уголок?

Или уже они увяли,

Как сей неведомый цветок?

 

Достаточно сравнить первые строки у В. Жуковского «Цветок увядший, одинокой» с пушкинскими «Цветок засохший, безуханный», или третью строфу с четвёртой строфой сопоставимых опусов:

 

Отъемлет каждый день у нас

Или мечту, иль наслажденье.

И каждый разрушает час

Драгое сердцу заблужденье.[4]

 

_________________

 

И жив ли тот, и та жива ли?

И нынче где их уголок?

Или уже они увяли,

Как сей неведомый цветок?[5]

 

Собственно, всё стихотворение Александра Сергеевича – это запечатлённый поток поэтической фантазии, представляющей цепь риторических вопросов, рождённых образом цветка.

 

Последняя строфа переводит читателя в другую тональность, из лирической области в сферу философского размышления, продолжая поэтические вариации на тему «суетности и бренности человеческой жизни», заданную В. Жуковским.

 

Из 74 слов, составляющих стихотворение Пушкина «Цветок», двадцать составляют союзы и частицы. Певучесть и музыкальность поэтическому изложению добавляют увеличение гласных в стихотворении за счёт многократного повторения союза «И». Вариантом применения этой гласной становится использование союза «И» в сочетании с сонорной согласной «Л» в союзе «Или», и его вариант «Иль» со смягчённым окончанием.

 

Пушкин изящно «жонглирует» этими словами, используя музыкальный приём ритмического дробления. Он виртуозно «расставляет» данные союзы во фразах:

И долго ЛЬ цвёл…

И далее: И жив ЛИ тот! И та жива ЛИ?

 

Звучат же эти слова в окружении наиболее вокальных гласных – «О», «Ё=ЙО», «И», «А» в словах «дОлгО», «цвЁл», «жИв», «тОт», «тА», «жИвА», что, безусловно, усиливает распевность Пушкинского слога. Певучие и похожие по звучанию союзы «И» – «Или» различны по смыслу. Соединительный Союз «И» помогает развивать поэтическую мысль, с помощью него, как с нитью Ариадны, раскручивается замысел стихотворения:

«И долго ль цвел? и сорван кем»,

«И жив ли тот, и та жива ли? И нынче где их уголок?»

 

Разделительный союз «Или» (вариант «Иль»), напротив, вносит в стихотворение интонацию неустойчивости, сомнения, рефлексии:

На память нежного ль свиданья,

Или разлуки роковой,

Иль одинокого гулянья

В тиши полей, в тени лесной?

 

_________________

 

Или уже они увяли,

Как сей неведомый цветок?

 

Написано стихотворение любимым размером поэта – четырёхстопным ямбом, пушкинской строфой с перекрёстным чередованием слогов в строфе 9-8-9-8. Стихотворный размер можно сравнить с музыкальным как некой системой временных координат, заключающей в себе ритмическое многообразие композиции. В анализируемом стихотворении ритмическая игра ударений в строке происходит за счёт чередования трёхсложных, двусложных и односложных слов.

 

В качестве примера проанализируем первую строку – «Цветок засохший, безуханный». За счёт использования трёхсложных слов в ней пропущены ударения, присущие классическому четырёхстопному ямбу.

 

Вместо ритмического рисунка _ / _ / _ / _ /_ звучит _ / _ /_ _ _ /_. Пропуск ударения добавляет плавность и легатность стиху в противовес классической ямбичности строк:

 

Где цвел? когда? какой весною? _/_/_/_/_

И долго ль цвел? и сорван кем, _/_/_/_/

 

Или:

 

И жив ли тот, и та жива ли? _/_/_/_/_

И нынче где их уголок? _/_/_/_/

 

Ритмическая игра ударений в словах меняет внутренний темп стихотворения, что ассоциируется с пульсацией живого организма. Поэтому время в стихотворении, подобно темпоральной организации музыкального произведения, имеет способность растягиваться и сжиматься в зависимости от акцентуации. Чередование женской и мужской рифмы в строках усиливает пластичность высказывания.

 

На стихотворение А. Пушкина «Цветок» написаны романсы С. М. Блуменфельда ор. 7 № 3, Ц. Кюи ор. 19, Н. А. Римского-Корсакова ор. 51 № 3, Н. К. Метнера.

 

Романс Н. А. Римского-Корсакова написан в 1898 г., в период, который, по словам Б. Асафьева, был «своеобразной пушкинской болдинской осенью» [2, c. 60].

 

Об изменении взглядов на сочинение вокальной музыки и, как следствие, трансформации приёмов композиции композитор пишет во второй половине сезона 1897 г., в «Летописи музыкальной жизни».

 

Импульсом к созданию становится мелодия, взаимодействующая со словом, в отличие от предшествующих сочинений, в которых связь мелодии и текста была более опосредованной и обобщённой.

 

«Мелодия романсов, следя за изгибами текста, стала выходить у меня чисто вокальною, т. е. становилась таковой в самом зарождении своём, сопровождаемая лишь намёками на гармонию и модуляцию. Сопровождение складывалось и вырабатывалось после сочинения мелодии, между тем как прежде, за малыми исключениями, мелодия создавалась как бы инструментально, т. е. помимо текста, а лишь гармонируя с его общим содержанием, либо вызывалась гармонической основой, которая иногда шла впереди мелодии. Чувствуя, что новый приём сочинения и есть истинно вокальная музыка, и будучи доволен первыми попытками своими в этом направлении, я сочинял один романс за другим на слова А. Толстого, Майкова, Пушкина и других…» [5, с. 206]. Жанр вокальной музыки находится в системе координат поэтической речи и инструментальной музыки, от их взаимодействия и зависит собственно «положение центра тяжести произведения» [6, c. 145].

 

В романсе «Цветок засохший» Н. А. Римского-Корсакова демонстрируется классичность мышления, раскрывающегося в трактовке формы, отборе музыкальных средств, в дисциплине эмоционального подтекста сочинения.

 

Композитор выбирает позицию спокойного рассказчика, в интерпретации которого стихотворение приобретает повествовательный характер – недаром Б. Асафьев говорил о нём как о «выдающемся национальном рапсоде» [2, c. 90]. Подобная трактовка поддерживает лирическую интонацию стихотворения и подчёркивает созерцательный характер романса.

 

Собственно, созерцание для композитора было формой выражения фантазии художника и отождествлялось с представлением прекрасного как эстетической категории.

 

«Под именем фантазии или воображения мы разумеем особую деятельность души… Само же душевное состояние происходящее от этой деятельности, мы называем созерцанием, характеризуемым как чувственное мышление. Созерцание вызывает в нас представление о прекрасном», – пишет он в сохранившемся отрывке из введения к «Эстетике Музыкального искусства» [2, c. 210].

 

Фортепианное вступление аккумулирует в себе главные композиционные приёмы, которые станут основой для дальнейшего развития романса, подобно поэтическому началу, в котором слово «Цветок» становится импульсом для дальнейшего развёртывания стихотворного текста.

 

Интонационно 5-тактная инструментальная преамбула представляет собой синтез двух противоположных начал: движения и статики. В основе его лежит терцовый мотив, построенный на кружении вводных тонов, отталкивающихся от тоники (a-moll), которая одновременно является Y-ступенью субдоминанты в 1-ом такте и его вопросительной инверсии во 2-ом такте.

 

Акцентированные затакты смещают сильные доли в тактах, что вносит неустойчивость в ритмическое оформление интонационного мотива.

 

С другой стороны, неустойчивость и вопросительность ядра-интонации совмещена с определённой монотонностью изложения, подчёркнутой трёхкратным повторением мелодического рисунка первого двутакта, который из фортепианного вступления переходит в вокальную партию. Римский-Корсаков целенаправленно возвращает нас к исходному импульсу – поиску тоники, что ассоциируется с возвращением к исходной точке поэтического текста – к слову «цветок».

 

Фортепианная постлюдия как расширенный вариант вступления за счёт трёхкратного повторения каданса не только замыкает и уравновешивает форму, но, возвращаясь к теме вступления, подчёркивает риторику стихотворения, бесконечность цепи вопросов без ответа. Как бы возвращая нас к библейскому: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем» (Екклесиаст, 1:9).

 

Гармоничность взаимодействия слова и музыки в романсе подчёркнута полной или частичной поддержкой вокальной партии в фортепианном сопровождении фактически от начала вступления голоса т. 6 и до т. 29.

 

Выразительны в своём тесном взаимодействии музыки и слова тт. 29–33.

 

На поэтических строках «Иль одинокого гулянья» композитор останавливает всё движение в фортепианной партии долгим, на 5 четвертей си бемоль мажорным аккордом, который своей остановкой поддерживает художественный образ затерянности и уединённости. И далее, на строках «В тиши полей, в тени ветвей» – воссоздающая музыкальную тишину, но не типичная для вокальных сочинений Римского-Корсакова ремарка diminuendo на восходящей гамме.[6] Выбранный композитором темп романса Andante с метрономом четверть = 66 не меняется на всём его протяжении за исключением ремарки a piacere в т. 29 и poco riten. в заключительном кадансе, такты 49–50. Темповое единство изложения подчёркивает повествовательное развёртывание музыкального высказывания.

 

Внутреннее оживление темпа стихотворения композитором поддержано за счёт изменения метрического дробления с дуоли на триоль в среднем голосе фортепианной партии с т. 16.

 

Гармоническое и фактурное развитие в тт. 29–38 подготавливает кульминацию произведения в т. 38–40 на словах «или они уже увяли», поддержанную ремаркой композитора espressivo, усиленного динамикой forte.

 

Интонационное напряжение в вокальной партии усилено слуховой аберрацией кульминационной ноты «соль» в партии певца т. 39 как вводного тона к тетрахорду «до-фа» тт. 38–39, тем самым повторно звучащий, но более напряженно тетрахорд интонационно объединяет две поэтические фразы «Иль одинокого гулянья» и «Или они уже увяли».

 

В «Цветке» Н. А. Римского-Корсакова ярко проявились музыкальные принципы, провозглашённые композитором в конце 90-х годов XIX столетия. Романс как образец классичности мышления композитора характеризует синтез ясности формы, интеллигентной культуры чувства и эмоциональной дисциплины в следовании мелодии за поэтическим текстом.

 

В 1918 г. Н. Метнер сочинил пять романсов ор. 36 на стихи А. С. Пушкина. Второй из них, «Цветок», впервые был исполнен в авторском концерте 28 декабря 1918 г. с Анной Эль-Тур[7], бывшей одним из любимых сценических партнёров композитора.

 

Не случаен выбор стихотворения «Цветок» композитором, для которого главными в искусстве были «вечные» темы.

 

В своей книге «Муза и мода» он писал: «В искусстве же главной реальностью являются темы. Главные темы искусства суть темы вечности, существующие сами по себе. Художественное “открытие” заключается лишь в индивидуальном раскрытии этих тем, а никоим образом не в изобретении несуществующего искусства» [3, с. 3].

 

Говоря о музыке Н. Метнера, необходимо сразу подчеркнуть индивидуальность и самобытность его композиторского почерка. В истории жанра русского романса фигура композитора стоит несколько особняком. Хотя исследователи метнеровского наследия находят истоки вдохновения музыканта в парадоксальном сплаве русского мелоса с немецкой культурой, однако понимание Н. Метнером взаимосвязи музыки и слова в романсах ярко индивидуально и оригинально. Для него поэтический текст – это скорее импульс к собственным музыкальным размышлениям, стихотворение должно было быть созвучно с его внутренним миром, как бы написано им самим.

 

«Я всегда боюсь, когда кто-либо “пишет романсы на слова Пушкина” и т. д.; писать можно только на свои слова, и даже вовсе не “на” слова, а просто петь свои слова, и случайно Ваши слова, которые Ваша песня, оказались словами Пушкина и Фета. Я думаю, что, когда они создавались Пушкиным и Фетом, они уже и тогда были и словами Метнера вместе. Оттого это ликующее и неразложенное единство, к[оторое] преисполняет Ваши песни, оттого их целостная простота и сила, их действие на слушателя» [4, c. 149].

 

Следуя за словом, инструментальная партия скорее передаёт обобщённое поэтическое настроение, нежели скрупулёзно следует за стихотворением. Можно сказать, что в его вокальных сочинениях главенствует инструментальное начало. Более того, если ему не нравился выбранный другими композиторами текст, он мог отвлечься от слова и слушать только музыку. Так, не соглашаясь с композитором А. Н. Александровым[8] в выборе текстов для романсов, он говорил: «Вы знаете, я могу слушать вокальную музыку, совершенно отвлекаясь от слов, если они мне не нравятся» [5, c. 98].

 

В этом «неразложенном единстве» композитор воспринимает вокальное сочинение цельно, не раскладывая его на составные части, но ведущим в такой коррелятивной паре является инструментальное начало. Голос в романсах Метнера, зачастую отрываясь от поэтического текста, превращается в один из тембров звучащей партитуры, исполняемой пианистом и певцом. Пиком такой трактовки голоса стали Соната-вокализ и Сюита-вокализ, но включения пения без слов композитор использовал и в отдельных романсах: в заключительной фразе сочинения на сл. Пушкина «Лишь розы увядают», в реплике с ремаркой quasi cadenza в романсе «Песнь ночи», сл. Ф. Тютчева и в развёрнутом вокализе, включённом в музыкальную ткань «Бессонницы», сл. Ф. Тютчева.

 

Фортепианная партия в его романсах всегда самодостаточна, она или комментирует, или раздвигает поэтическое пространство за счёт пространных сольных фортепианных эпизодов.

 

Романс Метнера «Цветок» не имеет фортепианного вступления и заключения, импульсом к его становлению становится поэтическое слово «цветок» как некий «толчок» к развитию.

 

Композитор указывает темп романса Andante espressivo. Являющийся сам превосходным исполнителем своих сочинений, он, по-видимому, очень ревниво относился к исполнительской точности в воспроизведении авторского текста и, помимо множественных артикуляционных и динамических указаний, его произведения всегда изобилуют большим количеством словесных ремарок. Романс «Цветок» – не исключение. Обычно словесные указания композитора относятся к темповым изменениям и уточнениям характера исполняемого музыкального фрагмента. Причём, наряду с общепринятыми обозначениями, Н. Метнер пользуется авторским терминологическим словарём, как, например: “con timidezza” (с робостью), “acciacato” (болезненно), “sfrenatamente” (безудержно), “irresolute” (нерешительно).

 

В этом романсе в тт. 42–43 композитор использует часто употребляемые им обозначения piu languido e mancando (как бы более изнемогая и исчезая)[9]. Как говорилось ранее, стихотворение Пушкина – это каскад риторических вопросов. Буйство поэтической фантазии и сжатие внутреннего времени стиха Метнер поддерживает постоянными темповыми ремарками, усиливающими напряжённость исполнения.

 

Т. 5 – dolcissimi (термин связан с подчёркиванием словосочетания «мечтою странной», далее все ремарки связаны с драматургией романса: т. 13 – poco a poco animato (ma non tanto), т. 15 – poco a poco acceler., тт. 18 – sempre piu mosso, тт. 21 – con moto (ma sempre espressivo), тт. 22 – cresc., тт. 23 – poco a poco appassionato.

 

Кульминация, кроме темпового нарастания, подготовлена секвенционным развитием тт. 21–25 и использованием в фортепианной партии техники martellato (тт. 12–21, тт. 30–32, т. 34, т. 36), придающей импульсивность и возбуждение музыкальной речи.[10]

 

Ремарка poco calando в т. 27 воспринимается как затишье перед бурей. Композитор как бы останавливает стихотворное время, уводя музыкальную фразу на dim., подчёркивающую исчезающую интонацию поэтических строк «В тиши полей, в тени лесной», однако ремарка acceler. e cresc. в т. 29 и изменение динамики на длинной вокальной ноте последнего слога слова «Лесной» в т. 28 от piano к forte раздвигает поэтический синтаксис и даёт новый толчок к развитию музыкальной ткани, приводя к кульминации произведения. Ею становится развёрнутое фортепианное соло.

 

Из 48 тактов пьесы практически 11 тактов отдано партии пианиста-соло с исполнительской ремаркой poco agitato e con moto. Метнер как бы переводит поэзию Пушкина в мир музыки. Он раздвигает поэтическое пространство, и ассоциативность словесного изложения на заданную поэтом тему продолжается средствами музыки.

 

Удивительна форма романса. Метнер в заключении, которое обозначается возвращением к первоначальному темпу Andante (non subito), необыкновенно изобретательно повторяет первые 7 тактов романса. Практически неизменённая вокальная строчка воспринимается слушателем совершенно по-иному, за счёт артикуляционной вариативности и новой гармонизации, фортепианная фактура этого эпизода очень лаконична и строга. На первое место выходят заключительные строфы стихотворения:

 

И жив ли тот, и та жива ли?

И нынче где их уголок?

Или уже они увяли,

Как сей неведомый цветок?

 

Симметричность формы придаёт произведению классическую стройность и завершенность. Вариативное изложение первоначальных тактов в коде романса замыкает музыкальную форму, возвращаясь «на круги своя», что отражает бесконечность выбранной темы.

 

Понимание и изучение проблематики взаимодействия музыки и слова имеет большое практическое значение как в педагогической, так и в исполнительской практиках, так как помогает понять замысел сочинения, а, следовательно, найти наиболее выразительные средства исполнения. В этой связи необходимо упомянуть такое качество речевой интонации как тембр, неким эквивалентом которого в музыкальном исполнительстве является туше, т. е. прикосновение к звуку, поскольку от неверного звукового представления может существенным образом исказиться звучание произведения, а, следовательно, авторский замысел.

 

Область Lied (романса) никогда не может быть полной гармонией, союзом между поэзией и музыкой. Это скорее «договор о взаимопомощи», а то и «поле брани», единоборство. И тут-то и заключается интерес, притягательность и смысл эволюции данных форм.

 

Возникающее порой единство – всегда результат борьбы, если оно не «механистично», не формально.

 

«Стоит только понять простой факт: не из родственности, а из соперничества интонаций музыки и поэзии возникают и развиваются Lied и родственные жанры; и вся их творческая история становится вполне понятной, чётко обозримой и крайне содержательной. То же и со стилисткой и эстетикой Lied» [1, с. 233–234].

 

Изучение романсов, написанных на единый поэтический текст, позволяет выявить характерные черты стиля и композиционных приёмов, принципы построения драматургии формы сочинения, поскольку индивидуальность композиторского мышления ярко проявляется при сопоставлении трактовок константного стихотворения. В этом ключе изучение взаимодействия поэтической и музыкальной интонации в рамках камерной-вокальной музыки на примерах единого стихотворного текста видится перспективным и актуальным.

 

Список литературы

1. Асафьев Б. В. Музыкальная форма как процесс / Изд. 2-е. – Ленинград: Музыка, 1971. – 376 с.

2. Асафьев Б. В. Николай Андреевич Римский-Корсаков (1844–1944). –Москва–Ленинград: Музгиз, 1944. – 91с.

3. Метнер Н. К. Муза и мода. 1935. – Paris: YMSA PRESS, 1978. – [Электронный ресурс]. – Режим доступа: http://medtner.org.uk/Muza i moda.pdf (дата обращения 20.05.2017).

4. Метнер Н. К. Письма / Сост., ред. З. А. Апетян. – Москва: Советский композитор, 1973. – 615 с.

5. Метнер Н. К. Статьи. Материалы. Воспоминания / Сост.-ред., вступ. ст., коммент. и указ. З. А. Апетян. – Москва: Советский композитор, 1981. – 351 с.

6. Римский-Корсаков Н. А. Полное собрание сочинений. Т. 1. Литературные произведения и переписка (1844–1908). – Москва: ГосМузИздат, 1955. – 399 с.

7. Римский-Корсаков Н. А. Вагнер и Даргомыжский // Музыкальные статьи и заметки (1869–1907). – Санкт-Петербург, 1911. – С. 143–169.

 

References

1. Asafiev B. V. Musical Form as a Process [Muzykalnaya forma kak protsess]. Leningrad, Muzyka, 1971, 376 p.

2. Asafiev B. V. Nikolai Rimsky-Korsakov (1844–1944) [Nikolay Rimskiy-Korsakov]. Moscow–Leningrad, Muzgiz, 1944, 91 p.

3. Medtner N. K. The Muse and the Fashion [Musa I moda]. Paris, YMSA PRESS, 1978. Available at: http://medtner.org.uk/Muza i moda.pdf (accessed 20 May 2017).

4. Medtner N. K. Letters [Pisma]. Moscow, Sovetskiy Kompozitor, 1973, 615 p.

5. Medtner N. K. Articles, Materials, Reminiscences [Stati, materialy, vospominaniya]. Moscow, Sovetskiy Kompozitor, 1981, 351 p.

6. Rimsky-Korsakov N. A. Literary Works and Correspondence (1844–1908) [Literaturnye proizvedeniya I perepiska (1844–1908)]. Polnoe sobranie sochineniy, T. 1 (Complete Works, vol. 1). Moscow, GosMuzIzdat, 1955, 399 p.

7. Rimsky-Korsakov N. A. Vagner and Dargomyzhsky [Vagner I Dargomyzhskiy]. Muzykalnye stati I zametki (1869–1907) (Musical Articles and Notes (1869–1907)).Saint Petersburg, 1911, pp. 143–169.

 


[1] Румер Виссхер – нидерландский купец, поэт, меценат и покровитель литературы и искусства конца XVI и начала XVII вв.

[2] Сборник «Символы и эмблематика» напечатан в 1705 г. в Амстердаме в типографии Генриха Ветстейна. Издание включало в себя 840 гравированных рисунков эмблем с поясняющими надписями на восьми языках, включая русский.

[3] Прасковья Александровна Осипова-Вульф, в девичестве П. Вындомская, 1781–1859 гг.

[4] В. А. Жуковский «Цветок».

[5] А. С. Пушкин «Цветок».

[6] Эта музыкальная находка использования восходящих гамм на dim. станет впоследствии одним из любимых приёмов С. Рахманинова в вокальных сочинениях. См. романсы «Покинем милая» ор. 26 № 5, сл. А. Голенищева-Кутузова, тт. 22–25, на словах: «в вечерний час, когда темнеют небеса и молча бродит взор», «У моего окна» ор. 26 № 10 на сл. Г. Галиной, тт. 11–13, на словах «я радости ловлю весёлое дыхание»,«Музыка» ор. 34 № 8 на сл. Я. Полонского – «Над этой воздушной кристальной волной», «Диссонанс» ор. 34 № 13, сл. Я. Полонского, тт. 57–60, «И дрожу, и шепчу я тебе: милый ты мой!», в тихой кульминации фортепианной партии «Маргариток» на сл. И. Северянина ор. 38 № 3 и т. д.

[7] Анна Самойловна Исако́вич (в замужестве Каланта́рова; псевдоним – Анна Эль-Тур; (1886, Одесса – 1954, Амстердам) – русско-французская певица и музыкальный педагог.

[8]А. Н. Александров (1888–1982), советский композитор, дирижер, пианист, музыкальный педагог, публицист. Народный артист СССР (1971). Лауреат Сталинской премии второй степени (1951).

[9] Термин mancando (сходя на нет) встречается у Шопена в мазурке ор. 24, № 4, следуя за термином calando (идя на убыль).

[10] Классический пример использования подобной фактуры в вокальной музыке мы находим в песне Г. Вольфа на стихи Э. Мёрике «Встреча» (“Begegnung”), в фортепианном вступлении и заключении, песни Р. Шумана ор. 51, № 1 на стихи Э. Гейбеля «Желание» (“Sehnsucht”).

 

©  Е. А. Спист, 2017

Новый номер!

УДК 008; 004.946

 

Калайкова Юлия Владимировна – федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего образования «Уральский государственный архитектурно-художественный университет», кафедра графического дизайна, аспирант, Екатеринбург, Россия.

E-mail: pictaplasma@gmail.com

620075 Россия, г. Екатеринбург, ул. Карла Либкнехта, д. 23.

тел: 8-962-3-888-133.

Панкина Марина Владимировна – федеральное государственное автономное образовательное учреждение высшего образования «Российский государственный профессионально-педагогический университет», кафедра дизайна интерьера, профессор, доктор культурологии, доцент, Екатеринбург, Россия.

E-mail: marina-pankina@rambler.ru

620012 Россия, Екатеринбург, ул. Машиностроителей, д. 11,

тел.: 8 902 87 37 161.

Состояние вопроса: С активным развитием виртуальной информационной среды значительно возрастают роль и возможности дизайна как деятельности по производству визуальных образов новых объектов и пространств. Дизайн становится одним из ключевых инструментов настоящего и будущего развития самой виртуальной реальности. Задача исследования – определить специфику процесса проектирования и объектов дизайна в виртуальной информационной среде, степень его влияния для дальнейшего поиска и анализа принципов, методов и средств дизайна в виртуальной информационной среде.

Результаты: Возможности и ограничения виртуальной информационной среды определяют специфику дизайна и его роль в формировании нового нематериального пространства. Для дизайна перемещение области деятельности из реальной действительности в виртуальную знаменует появление новой коммуникационной среды и, как следствие, трансформацию объекта дизайна и характера проектирования.

Виртуальная информационная среда становится мощным средством коммуникации, собравшим воедино множество каналов перцептивного воздействия на пользователя, включая интерактивность. Дизайн становится инструментом упорядочивания, детерминации и адаптации информации, обеспечения обратной связи.

Область применения результатов: Особенности дизайна и объектов дизайн-проектирования в виртуальной информационной среде станут краеугольным камнем в определении специфических навыков, необходимых для эффективного проектирования. Выявленные на их основе принципы могут быть использованы в качестве критериев эффективности при оценке дизайн-проектов в виртуальной информационной среде.

Выводы: Основными задачами дизайнера при проектировании объекта виртуальной информационной среды становятся: упорядочивание, детерминация и адаптация информации, организация коммуникации в рамках системы и обеспечение её «обратной связью»; возрастает социокультурная роль и ответственность профессионала.

 

Ключевые слова: дизайн; виртуальная информационная среда; виртуальная реальность; интерактивность; объекты дизайна; коммуникация.

 

Virtualization of the Information Environment: Tools and Design Possibilities

 

Kalaykova Julia Vladimirovna – Ural State Architectural and ArtUniversity, department of graphic design, Ph. D. student, Yekaterinburg, Russia.

E-mail: pictaplasma@gmail.com

23, Karl Liebknecht st., Ekaterinburg, 620075, Russia.

tel: 8-962-3-888-133.

Pankina Marina Vladimirovna – Russian State Professional and Pedagogical University, Interior Design Department, Professor, Doctor of Cultural Studies, Yekaterinburg, Russia.

E-mail: marina-pankina@rambler.ru

11, Mashinostroiteley st., Yekaterinburg, Russia, 620012,

tel: 8-902-87-37-161.

Abstract

Background: With the active development of the virtual information environment, the role and possibilities of design as an activity for the production of visual images of new objects and spaces significantly increase. Design becomes one of the key tools for the present and future development of virtual reality itself. The program of the research is to determine the specifics of the design process and design objects in a virtual information environment, the degree of its influence for further search and analysis of principles, methods and design tools.

Results: The possibilities and limitations of the virtual information environment determine the specifics of design and its role in the formation of a new non-material space. For the design, shifting the focus of activity from real to virtual reality marks the emergence of a new communication environment and, as a consequence, the transformation of the design object and the design style.

The virtual information environment becomes a powerful means of communication, which has brought together many channels of perceptual influence on the user, including interactivity. Design is a tool for ordering, determining and adapting information, providing feedback.

Implications: The design features and design objects in the virtual information environment will be the cornerstone in determining the specific skills required for effective design. The principles revealed on their basis can be used as criteria for effectiveness in the evaluation of design projects in a virtual information environment.

Conclusion: The main tasks of the designer when working with an object of a virtual information environment are as follows: ordering, determining and adapting information, organizing communication within the system and providing it with “feedback”, with the socio-cultural role and responsibility of the professional growing.

 

Keywords: design; virtual information environment; virtual reality; interactivity; objects of design; communication.

 

Множество научных и ненаучных работ последних лет посвящены исследованию виртуальной реальности – настолько привлекательной, таинственной и нередко пугающей, столь близкой и родной многим и одновременно чуждой другим. Эти работы преследуют цель поиска верного вектора развития и одновременно способов формирования виртуальной реальности, её значения и влияния на человеческую жизнь. Особый интерес представляет исследование виртуальной среды, генерируемой посредством информационных технологий, – вероятной предтечи виртуальной реальности. Данную статью мы посвятим специфике и эволюции дизайна в виртуальной среде.

 

В отечественной литературе последних лет выделяют более двух десятков определений виртуальной реальности [7], рассматривающих понятие с двух позиций. Первая подразумевает, что виртуальная реальность – это искусственно созданная среда, подменяющая обычное восприятие окружающей действительности информацией, генерируемой различными техническими средствами, такими как: радио (радио-среда), фотоаппарат, воссоздающий в редуцированном виде визуальную действительность, телевидение, имитирующее движение и т. п. Другой подход отмечает виды виртуальной реальности, возникшие в результате творческой активности воображения либо изменения работы сознания посредством внешнего биохимического воздействия на головной мозг [2; 3; 4].

 

Мы же рассматриваем виртуальную реальность как информационную среду, созданную посредством использования компьютерных технологий, то есть существующую в режиме взаимодействия «человек – компьютер». Для уточнения понятийного аппарата введём термин «виртуальная информационная среда», где продуцирование виртуального будет связано исключительно с развитием компьютерных технологий.

 

Многие исследователи утверждают, что истинная сущность виртуальной реальности заключается в полном погружении человека в некую искусственную среду, объекты которой он способен увидеть, услышать, иногда осязать и обонять, взаимодействовать с ними [5]. Наше настоящее общение с новыми технологиями является лишь начальным этапом на пути к «истинной виртуальности»: постепенное развитие интерактивности, трансформация пространства, изменение характера коммуникации. Новая информационная среда выступает средством изменения действительности, но в то же время не является его альтернативой. Потому, с одной стороны, мы находимся в ситуации, когда объекты виртуальной среды существуют как субстанции реального мира – инструменты для нашей реальности. С другой стороны, подобно любым изменениям, происходящим в результате развития технологий, компьютер начинает порождать продукт совершенно нового типа (мультимедийный – цифровое искусство, программирование, компьютерные игры и т. п.), существующий лишь в электронной форме, обладающий самобытностью [6].

 

Однако эти «миры» постоянно пересекаются, дополняя друг друга – технологии качественно меняют сущность привычных вещей. Например, навигатор становится не только электронным прототипом бумажной карты, но также совершенствует её – добавляет интерактивность, представляя объект на качественно новом уровне. В данном случае мы имеем не только наглядный ориентир в пространстве – аудиальная функция вкупе с возможностью взаимодействия превращают инструмент в прилежного помощника и даже собеседника.

 

Все объекты дизайна в виртуальной информационной среде можно условно разделить на три типа, которые демонстрируют её эволюцию.

 

1. Электронные версии действительной реальности (книги, аудиофайлы, фотографии и т. п.). Не модифицируют основную функцию объекта, но перемещают традиционный объект в виртуальное информационное пространство.

 

2. Усовершенствованные с помощью компьютерных технологий объекты нашей среды (карты-навигаторы, электронные книги, простые компьютерные игры и т. п.). Взятые за основу традиционные объекты качественно переосмысливаются на новом технологическом уровне (как правило, приобретают функцию интерактивности).

 

3. Самобытные объекты виртуальной информационной среды (3D модели, веб-ресурсы, виртуальные миры и т. п.). Появились исключительно благодаря развитию компьютерных технологий.

 

Для дизайна перемещение области деятельности из реальной действительности в виртуальную знаменует появление новой коммуникационной среды и, как следствие, трансформацию объекта дизайна и характера проектирования [5]. Многочисленные дискуссии, посвящённые проблеме существования дизайна в виртуальной среде, утверждают его скорое тотальное исчезновение. По мнению других авторов, сохранение актуальной в XXI веке тенденции к информатизации знаменует не только спасение профессии, но и её развитие в совершенно новом ключе. Дизайн, будучи сильным инструментом построения коммуникаций, приобретёт одну из ведущих ролей в организации нового пространства; являясь центральным фактором гуманизации инновационных технологий, он выступит в качестве медиума [1].

 

Подобно нашему миру, состоящему из атомов и микрочастиц, виртуальная среда основана на иной, но очень схожей по своей структуре «числовой материи», на основе которой мы воссоздаём копию первичной реальности. Однако в воссозданном мире нам полностью подвластно управление физикой — создание иных пространств, объектов, логики событий. Дизайнер наряду с техническими специалистами предстаёт в этом мире «демиургом», создающим новое виртуальное сущее, и позволяет пользователю в той или иной степени влиять на процесс «бытия». Несмотря на то, что психика человека воспринимает реальности как несводимые друг к другу пространства и ментально существует лишь в одном из них, виртуальность может развернуться в самостоятельную субстанцию или стать неотъемлемой частью физического мира. В результате возникает зависимость: чем сильнее связь пользователя с виртуальной информационной средой, тем крепче становится механизм воздействия на него со стороны дизайнера [2; 3].

 

В сферу влияния дизайна попадает именно момент интерактивности. Интерактивность – это принцип организации системы, при котором цель достигается информационным обменом элементов этой системы.

 

Интерактивность виртуальной среды обусловлена, в первую очередь, наличием дополнительных инструментов (мышки, клавиатуры, сенсорного экрана), с помощью которых мы взаимодействуем с устройством. Для того, чтобы прочитать книгу в реальной жизни, нам необходимо сначала взять её, затем открыть, найти нужную страницу, принять подходящую позу… В виртуальном пространстве подобные процессы связаны с помощью алгоритмов – каждый шаг определён и визуализирован; если ранее взаимодействие происходило в одну сторону – в виде послания дизайнера потребителю, то новые объекты дизайна предполагают постоянную обратную связь. Таким образом, задачей дизайна становится описание и оформление автоматизированной системы коммуникаций там, где это необходимо – например, при разработке информационной системы обучения.

 

Вывод. В стремительном потоке хаотичных данных, аккумулируемых виртуальной информационной средой, дизайн становится инструментом их упорядочивания, детерминации и адаптации для восприятия, обеспечения обратной связи. Особенность дизайна виртуальной среды заключается в специфике объектов проектирования, существующих отдельно от традиционных, но в то же время воссозданных на их основе, подчиняющихся законам виртуальной среды. До тех пор, пока есть обозримая граница между двумя реальностями, дизайн будет работать над приспособлением виртуальности под человека, его потребности и возможности, а объекты дизайн-проектирования будут нести функцию обеспечения взаимодействия пользователя с виртуальной информационной средой.

 

Список литературы

1. Аронов В. Р. Проблемы дизайна-5: Сборник статей. – М.: Антипроект, 2009 г. – 320 с.

2. Бычков В. В., Маньковская Н. Б. Виртуальная реальность как феномен современного искусства. // Эстетика: Вчера. Сегодня. Всегда. – 2006. – № 2. – С. 32–61.

3. Бычков В. В., Маньковская Н. Б. Виртуальная реальность в пространстве эстетического опыта // Вопросы философии. – 2006. – № 11. – С. 47–59.

4. Ладов В. А. ВР-Философия (философские проблемы виртуальной реальности): Учебно-методическое пособие. – Томск: Издательство Томского Университета, 2004. – 62 с.

5. Маньковская Н. Б. Эстетика постмодернизма. – СПб.: Алетейя, 2000. – 347 с.

6. Розенсон И. А. Дизайн в информационной среде // Основы теории дизайна: учебник для вузов. – СПб.: Питер, 2009. – 215 с.

7. Соснина Т. Н. Определение понятия «виртуальность». Анализ терминологического статуса // Философия и гуманитарные науки в информационном обществе. – 2017. – № 2(16). – С. 11–19 – [Электронный ресурс]. – Режим доступа: http://fikio.ru/?p=2566 (дата обращения 27.11.2017).

 

References

1. Aronov V. R. Problems of Design-5: Articles [Problemy dizayna-5: Sbornik statey]. Moscow, Antiproekt, 2009, 320 p.

2. Bychkov V. V., Mankovskaya N. B. Virtual Reality as a Phenomenon of Contemporary Art [Virtualnaya realnost kak fenomen sovremennogo iskusstva]. Estetika: Vchera. Segodnya. Vsegda (Aesthetics: Yesterday. Today. Always), 2006, № 2, pp. 32–61.

3. Bychkov V. V., Mankovskaya N. B. Virtual Reality in the Space of Aesthetic Experience [Virtualnaya realnost v prostranstve esteticheskogo opyta]. Voprosy filosofii (Questions of Philosophy), 2006, № 11, pp. 47–59.

4. Ladov V. A. VR-Philosophy (Philosophical Problems of Virtual Reality) [VR-Filosofiya (filosofskie problemy virtualnoy realnosti)]. Tomsk, Izdatelstvo Tomskogo universiteta, 2004, 62 p.

5. Mankovskaya N. B. Aesthetics of Postmodernism [Estetika postmodernizma]. Saint Petersburg, Aleteyya, 2000, 347 p.

6. Rozenson I. A. Design in the Information Area [Dizayn v informatsionnoy srede]. Saint Petersburg, Piter, 2009, 215 p.

7. Sosnina T. N. The Definition of the Notion “Virtuality”. The Terminological Status Analysis [Opredelenie ponyatiya “virtualnost”. Analiz terminologicheskogo statusa]. Filosofiya i gumanitarnye nauki v informatsionnom obschestve (Philosophy and Humanities in Information Society), 2017, № 2(16), pp. 11–19. Available at: http://fikio.ru/?p=2566 (accessed 27 November 2017).

 

©  Ю. В. Калайкова, М. В. Панкина, 2017

 

Десятого декабря 2017 года ушел из жизни известный петербургский философ, замечательный человек и глубокий мыслитель Владимир Павлович Бранский. Наш журнал вместе с другими научными и учебными организациями, вместе с коллегами, знавшими Владимира Павловича много лет, примет участие в мероприятиях, посвященных его памяти и обсуждению его научного наследия. Сообщаем информацию о двух таких мероприятиях.

 

Круглый стол в Доме ученых имени М. Горького РАН

Секция кибернетики Дома ученых имени М. Горького РАН, Институт философии Санкт-Петербургского государственного университета и Санкт-Петербургское отделение Научного совета РАН по методологии искусственного интеллекта приглашают на круглый стол, посвященный научному творчеству доктора философских наук, Почетного профессора Санкт-Петербургского государственного университета Владимира Павловича Бранского в понедельник, 5 февраля 2018 г., в 16:00 в Доме ученых имени М. Горького РАН по адресу: Дворцовая набережная, д. 28.

 

Публикация статей о научном творчестве В. П. Бранского

Наш журнал «Философия и гуманитарные науки в информационном обществе» предполагает подготовить специальный выпуск, посвященный личности и научному творчеству В. П. Бранского (ориентировочно № 1 за 2018 год). Будут использованы, в частности, и материалы круглого стола в Доме ученых РАН 5 февраля 2018 г. Приглашаем всех поделиться воспоминаниями о замечательном ученом, подготовить статьи о его философских трудах и о тех направлениях философских исследований, в которые он внес свой вклад.

 

По всем вопросам, связанным с публикацией статей в специальном выпуске, можно обращаться к главному редактору Орлову Сергею Владимировичу по электронному адресу: orlov5508@rambler.ru.

Новый номер!

УДК 81-11

 

Скребцова Татьяна Георгиевна – федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего образования «Санкт-Петербургский государственный университет», кафедра математической лингвистики, кандидат филологических наук, доцент, Санкт-Петербург, Россия.

E-mail: t.skrebtsova@spbu.ru

199034, Россия, Санкт-Петербург, Университетская наб., д. 11,

тел.: +7 (921) 310-33-19.

Авторское резюме

Состояние вопроса: На протяжении двух столетий существования лингвистики как самостоятельной науки ученые прибегали к разнообразным метафорам, с тем чтобы осмыслять и описывать различные аспекты языка, связанные с его внутренним устройством и функционированием. Заметное место среди них занимают органистические метафоры, уподобляющие язык живому организму.

Цель: Исследование направлено на изучение использования органистических метафор в языкознании, начиная от периода его формирования как отдельной области знания в начале XIX века вплоть до наших дней. Большое внимание уделяется общенаучному контексту, в котором происходит обращение к метафоре языка-как-организма в тот или иной исторический период.

Результаты: Использование органистических метафор в дискурсе о языке не всегда концептуально обусловлено. Так, в работах ранних компаративистов биологические метафоры являются скорее данью риторике, нежели попыткой выявить связи между лингвистикой и биологией. Нечто подобное можно наблюдать и в современной публицистике, где нередко высказывается озабоченность по поводу активных изменений (прежде всего, массовых заимствований из английского), наблюдаемых в русском языке в последние десятилетия. Однако собственно в лингвистике широкое использование органистических метафор обычно обусловлено возрастанием роли биологии в соответствующий период. Так было в середине XIX века, когда под влиянием эволюционной теории Ч. Дарвина возникла концепция лингвистического натурализма А. Шлейхера, известная своими масштабными проекциями мира живой природы на область естественного языка. Острая борьба между сторонниками и противниками теории Дарвина на рубеже XIX и XX веков отразилась и на языкознании: ключевая идея Шлейхера о том, что языки могут только распадаться и расходиться, но не сближаться и не сходиться, была подвергнута критике.

Выводы: Современный всплеск органистических метафор в языкознании происходит на фоне важных достижений в биологии. Успехи в области расшифровки генома человека оживляют интерес к проблеме происхождения языка и вопросу о врожденности языковой способности. Антропный принцип диктует необходимость холистического подхода к анализу и описанию языка, что находит отражение в таких современных направлениях, как когнитивная лингвистика и эколингвистика. Мы являемся свидетелями новой эпохи сближения языкознания и биологии.

 

Ключевые слова: органистическая метафора; лингвистический натурализм; биолингвистика; когнитивная лингвистика; эколингвистика; биологическая теория познания; проблема происхождения языка

 

Organistic Metaphors in Modern Linguistics

 

Skrebtsova Tatyana Georgievna – Saint Petersburg State University, Department of Mathematical Linguistics, Ph. D. (Philology), Associate Professor, Saint Petersburg, Russia

E-mail: t.skrebtsova@spbu.ru

11, Universitetskaya emb., Saint Petersburg, 199034, Russia,

tel.: +7 (921) 310-33-19.

Abstract

Background: Over the past two centuries, linguists have tried to account for different aspects of language structure and use by recourse to metaphor. Particularly conspicuous are organistic metaphors comparing languages to living things.

Aim: The study traces the use of organistic metaphors in discourse on language from the early days of linguistics as a discipline in its own right up to the present day. Attention is drawn to the overall intellectual climate stimulating metaphorical mappings from biology onto linguistics in different periods of time.

Results: The use of organistic metaphors in discourse on language does not necessarily have a conceptual background. Thus, in the early XIX century, comparative philologists tended to employ them as rhetorical devices, for pure ornamentation. Such usage was not intended to detect conceptual relations between the newly-born linguistics and biology. Something similar can be found in the present-day mass media when they are addressing changes that the Russian language has undergone over the past decades (in particular, numerous borrowings from English). Here, the language-as-organism metaphor is bound to be activated, but the analogy never reaches beneath the surface. However, the increasing use of organistic metaphors in linguistic discourse more often than not has been provoked by ground-breaking research in biology. This was the case with the impact of Charles Darwin’s evolution theory on August Schleicher’s views in the mid-nineteenth century. Schleicher became known as the father of the so-called linguistic naturalism. His whole theory rested on extensive parallels between the domain of living things and that of natural languages. At the turn of the 20th century, a bitter struggle between advocates and critics of Darwin’s theory (the so-called eclipse of Darwinism) had a major effect on linguistics. Schleicher’s key idea of divergence as the only way of the language evolution was challenged. Scholars argued for the mixed nature of languages and put forward an idea of language convergence, quite opposite to what Schleicher espoused.

Conclusion: The present-day boom of organistic metaphors in linguistics also seems to have been triggered by recent biological achievements. Progress in sequencing human genome brings to light an old problem of the origin of language and spurs the discussion about the innateness of human ability for language acquisition. The anthropic principle dictates the need for a holistic approach to the study of language, undertaken by modern cognitive linguistics and ecolinguistics. We are currently witnessing a new era of rapprochement between linguistics and biology.

 

Keywords: organistic metaphor; linguistic naturalism; biolinguistics; cognitive linguistics; biology of cognition; origin of language.

 

Крупнейший американский лингвист Э. Сепир почти сто лет назад писал, что языкознание принадлежит к числу самых сложных и одновременно самых фундаментальных наук [см.: 9, с. 263]. Этот факт обусловливает его связи с широким кругом других дисциплин. В разные периоды своего развития языкознание сближалось c историей, психологией, эстетикой, логикой и т. д. За исключением, пожалуй, лишь структуралистов, сознательно стремившихся оградить лингвистику от посторонних влияний и исследовать язык «в самом себе и для себя» [12, с. 232], ученые всегда осознавали, что изучение такого сложного объекта, каким является естественный язык, неизбежно выходит за рамки их дисциплины и требует привлечения сведений из других наук. Наиболее прозорливые из них еще в начале XX века предсказывали, что эта тенденция с годами будет нарастать [см., напр.: 2, с. 18; 5, с. 17; 9], и их прогнозы сбылись: достаточно вспомнить большое число возникших в 1960–1970-е гг. пограничных с языкознанием областей исследования (психолингвистика, социолингвистика, этнолингвистика и пр.).

 

Однако это «умножение сущностей», как кажется, только заостряет вопрос, сформулированный Г. Паулем [см.: 7, с. 25–31] в конце XIX века и впоследствии акцентированный Э. Сепиром [см.: 9], а именно: является ли лингвистика естественной или гуманитарной наукой? Можно в этой связи вспомнить также патетическое высказывание Г. Шухардта: «За языкознание, подобно тому как в средневековой легенде за душу человеческую вели борьбу дьявол и ангелы, боролись, как известно, науки о природе и науки о духе (или исторические науки)» [13, с. 71]. (Остается неясным, впрочем, какие науки, по мнению Шухардта, представляют силы добра, а какие – силы зла.) Едва ли поставленный вопрос может быть решен однозначно: в истории языкознания можно найти суждения в поддержку как той, так и другой позиции. Нас в этой связи интересует сближение лингвистики с естественными дисциплинами и в частности с биологией.

 

Считается, что первым из языковедов, кто провел параллели между этими областями знания, был А. Шлейхер, хотя еще у Я. Гримма можно встретить сравнение языка с природным организмом [см.: 3, с. 60–61]. Но то, что у Гримма было фигурой речи, у Шлейхера – основателя так называемого «лингвистического натурализма» – стало результатом осознанной и последовательной проекции основных положений теории Ч. Дарвина на язык. Показательно название одной из его книг: «Теория Дарвина в применении к науке о языке» (1863).

 

Уподобляя язык естественному, или природному, организму (Naturorganismus), Шлейхер проводил параллели между тремя структурными типами языков и тремя царствами природы, именовал языковую историю «жизнью языка» и рассматривал ее в терминах родословного древа. Применяя понятие организма к описанию истории индоевропейских языков и их генетической классификации, ученый утверждал, что развитие языков, как и развитие растительного и животного мира, идет только одним способом: языковые группы и отдельные языки могут многократно дробиться, отдельные ветви могут «отсыхать», но ни при каких условиях языки не могут скрещиваться между собой.

 

Позднее, на рубеже XIX и XX веков, популярными стали противоположные идеи о гибридизации, смешении языков, распространенных в смежных ареалах, причем обсуждение темы «дивергенция vs. конвергенция» активно продолжалось и далее, в период между мировыми войнами. Анализируя тогдашние воззрения русских представителей Пражского лингвистического кружка – Р. О. Якобсона и Н. С. Трубецкого – по данному вопросу, П. Серио [см.: 10] показывает, что дискуссии в языкознании шли на фоне острой борьбы сторонников и противников дарвиновской теории в биологии. И Якобсон, и Трубецкой отрицали концепцию Шлейхера и в том числе случайный характер языковых изменений, имеющих, по их мнению, лишь причину (борьба за существование, естественный отбор), но не цель. В то же время, как утверждает Серио, в своих рассуждениях они тоже опирались на биологическую метафору, хотя и явно антидарвиновскую: «…отнюдь не проводя аналогии между объектами исследования, как это делал Шлейхер, для которого языки суть живые организмы, Якобсон проводит аналогию между исследовательскими методами: эволюцию языков можно исследовать подобно тому, как исследуется эволюция живых организмов» [10, с. 328].

 

В наши дни вопрос о происхождении биологических видов остается спорным, позволяя сосуществовать неодарвиновским и антидарвиновским концепциям. Это имеет очевидные последствия для проблемы происхождения языка – отнюдь не новой, но сформулированной по-новому современной биолингвистикой. Является ли наша языковая способность следствием генетических изменений (ср. открытие «отвечающего за речь» гена FOXP2 у людей и шимпанзе) или результатом длительной эволюционной адаптации? Существуют ли у человека специальные нейронные механизмы, предназначенные для обработки языка, или имеющиеся у современных приматов модули на каком-то этапе эволюции были приспособлены для новой задачи и иного типа данных?

 

Гипотезе врожденности, полстолетия назад выдвинутой Н. Хомским, противостоят эволюционные теории происхождения языка, которые, как правило, исходят из традиционного представления о формировании вербальной коммуникации на основе невербальной – жестовой. Впрочем, спектр эволюционных теорий достаточно широк. Например, видный американский лингвист Т. Гивон исходит из того, что сущность человеческого языка постижима исключительно в контексте его эволюции [см.: 16, с. 123], и отстаивает функционально-адаптивную точку зрения на проблему происхождения языка. С его точки зрения, нейронные цепи, обеспечивающие обработку языка, первоначально развились на основе различных компонентов системы обработки визуальных данных. Автор намечает возможный путь формирования естественного языка, подкрепляя свои выводы имеющимися в науке данными об архитектуре человеческого мозга, исследованиями в области детской речи, усвоения иностранного языка, коммуникации в животном мире [см.: 16, с. 123–161].

 

Последние десятилетия ознаменовались серьезными успехами молекулярной биологии в области расшифровки генома человека. Любопытно, что при решении этой задачи ученые опирались на типологические аналогии со структурой естественного языка: лучшие на сегодняшний день технологии аннотации генома используют формальные грамматики и статистические модели, основанные на параллелях между последовательностями ДНК и человеческим языком. Однако определение молекулярных структур само по себе не обеспечивает понимание того, каким образом гены взаимодействуют и сотрудничают между собой в ходе развития организма. Вновь используя аналогию с языком, можно сказать, что на сегодняшний день ученые знают алфавит генетического кода, но не имеют понятия о его синтаксисе.

 

В связи с этим все чаще звучат призывы отбросить механистические модели и делать акцент не на структуре, но на организации живых организмов, описание которой не сводимо к описанию их составных частей. Так, широкую известность получила биологическая теория познания (авторы – чилийские ученые У. Матурана и Ф. Варела), базирующаяся на принципе холизма: «Живая организация должна быть понята как единство» и «…хотя наблюдатель может расчленить живую систему на части, которые он сам определяет, описание этих частей не является репрезентацией живой системы и не может быть ею» [6, с. 96; 130]. (Отметим, что и в современном языкознании идеология модулярности заметно сдает позиции под натиском эмпирических данных, свидетельствующих в пользу холистической организации языковой способности.)

 

В основу своей концепции Матурана и Варела положили идею автопоэзиса (греч. auto – ‘сам’ и poiesis – ‘создание, производство’), согласно которой человеческое познание детерминируется биологией. «Жизнь длится как процесс познания. Мир не существует до познания как готовый набор сущностей, расположенных для познания. Мир творится в процессе его узнавания-проживания самой автопоэзной системой. Действительность конструируется наблюдателем. Конструктор опыта запрятан в наблюдающем теле. Биология наблюдателя вырезает слой действительности из бесконечного разнообразия непознаваемой реальности: реальность, согласная с биологией наблюдателя, им познается; реальность, не нашедшая опор в биологии наблюдателя, для него не существует. Наблюдающее тело – автопоэзная система, способная познавать, – живет в мире, созданном ею самой по лекалам, заготовленным ее биологией» [1, с. 89].

 

Применительно к языку особенно важным является следующий тезис: «Все сказанное сказано наблюдателем. Речь наблюдателя обращена к другому наблюдателю, в качестве которого может выступать он сам» [6, с. 97]. Отсюда следует, что язык не существует отдельно от его носителя и не может изучаться в отрыве от человека как живой системы. Впрочем, во второй половине XX века лингвистика подошла к этому выводу подошла вполне самостоятельно. Распространенная в наши дни «широкая концепция семантики» [4, с. 13–16] исходит из того, что лингвистические исследования должны принимать во внимание особенности человеческого восприятия, его фоновые знания и опыт, характер физической и социальной среды.

 

В частности, эту позицию последовательно отстаивает когнитивная лингвистика, формирование которой обусловлено как ходом развития зарубежного языкознания в XX веке, так и становлением когнитивной науки, или когнитологии [подробнее см.: 11, с. 8–22]. Сторонники данного направления своим главным лозунгом провозглашают связь языка и когниции и заявляют, что лингвистику следует сближать не с логикой и математикой (как это практикуется в генеративной грамматике и других формальных теориях языка), а с биологией. По мнению видного представителя когнитивной лингвистики Р. Лангакера, «биология дает более адекватную метафору для лингвистических исследований, чем формальные дисциплины», и в целом «было бы более правильно уподоблять язык живому организму» [22, с. 4].

 

При такой установке кардинальным образом меняются сами принципы построения теории языка. В новой системе ценностей отстаивается холистический подход к интерпретации языковой способности и процессов восприятия и порождения текстов, подчеркивается органическая связь языка с психической организацией человека, выдвигается тезис о «воплощенности» мышления, которая проявляется, в том числе, в языковых механизмах образности [см.: 17; 18; 19]. Язык рассматривается в качестве важного источника сведений о ментальной «инфраструктуре» человека, окна в его mind [15, с. 102]. Лингвистический анализ не ограничивается описанием языковых структур, но претендует на создание единой модели, объясняющей, как устроено языковое знание человека и как он его использует в повседневной речевой деятельности.

 

Примером подобной модели может служить когнитивная грамматика Р. Лангакера. Центральным принципам генеративной теории (экономия, порождаемость, редукционизм) автор противопоставляет собственный взгляд, согласно которому языковая система представляет собой обширный и в значительной степени избыточный массив единиц, не поддающийся алгоритмическому исчислению. При этом под «единицей» понимается некая в совершенстве освоенная структура – «когнитивный шаблон» (cognitive routine), которым говорящий может оперировать как единым целым, не задумываясь о его композиционных особенностях. Единицы могут быть сколь угодно сложными, а степень их регулярности варьирует в широком диапазоне от весьма общих до частных и даже единичных случаев. Ведь язык, как подчеркивает Лангакер, не является абсолютно логичной, экономной, сбалансированной системой – подобно живому организму, в нем есть место нерегулярности, непоследовательности, избыточности. Основной пафос когнитивной грамматики – построение психологически достоверной теории, «органически» (по выражению автора) вырастающей на прочном фундаменте языковых фактов [см.: 21].

 

Современное продолжение метафоры языка-организма можно видеть и в другой сравнительно новой области знания – эколингвистике. Ее основателем считается американский лингвист Э. Хауген, хотя следует заметить, что еще в 1912 г. его знаменитый соотечественник Э. Сепир опубликовал статью под характерным названием «Язык и окружающая среда» (“Language and Environment”). Более чем полстолетия спустя (в августе 1970 г.), на конгрессе, посвященном описанию языков мира, Хауген выступил с докладом «Об экологии языков» (“On the Ecology of Languages”). Именно с этим событием связывают введение в научный оборот соответствующего понятия. Сам автор определял экологию языка как исследование взаимодействий между любым данным языком и его окружающей средой, в качестве которой выступает общество, использующее этот язык как один из своих кодов. Очерчивая границы новой области исследований, Хауген обозначил ее связи с другими дисциплинами, прежде всего лингвистической антропологией, социолингвистикой и социологией языка, психолингвистикой, лингвистической типологией, диалектологией.

 

Согласно Хаугену, язык формируется в результате взаимодействия людей, живущих в определенной окружающей среде. В своем докладе ученый выступал против попыток рассмотрения структурных типов языков и их генеалогического родства без учета внешнего контекста их существования. Основной пафос его доклада и последующих работ связан с неравными условиями, в которых находятся разные языки, и необходимостью сохранения языкового многообразия; отсюда – внимание к вопросам языковой политики и планирования.

 

На первый взгляд может показаться, что налицо прямые параллели между областями лингвистики и биологии. Между тем, исследователь «эколингвистического» наследия Хаугена утверждает, что автор был далек от лингвистического натурализма [см.: 23, c. 158]. И действительно, если взять, например, понятие окружающей среды у Хаугена, то оно имеет мало общего с понятием географической территории или экологического ареала. Автор включил в него два аспекта – психологический (взаимодействие языка с другими языками в сознании билингвов и плюролингвов) и социологический – взаимодействие языка с обществом, в котором он функционирует как средство коммуникации [см.: 14, c. 325].

 

Современные последователи американского ученого, помимо предложенного им термина экология языка, употребляют также выражения эколингвистика, экологическая лингвистика, языковая экология, причем не во вполне тождественном смысле. Биологические метафоры в наши дни стали более многочисленными, так что можно говорить о широкомасштабном отображении понятийной области экологии на область социолингвистики [см.: 20]. К выражениям живой язык и мертвый язык в последние десятилетия добавилось понятие языков, находящихся в опасности (endangered languages), – по аналогии с исчезающими биологическими видами. Это так называемые языки-жертвы, которые под давлением более сильных и агрессивных соперников (языков-хищников) вымирают, т. е. утрачивают востребованность у следующих поколений. Если Шлейхер в свое время апеллировал к дарвиновским законам борьбы за выживание и естественного отбора, то последователи Хаугена широко пользуются понятийным арсеналом экологии, говоря об экосистемах, экологических нишах, экологическом разнообразии и равновесии, устойчивом развитии и пр. – все это применительно к языкам мира.

 

В более широкой перспективе, можно предположить, что своим закреплением в современном языкознании органистическая метафора обязана введению в науку в 1970-е гг. антропного принципа и – как следствие – вниманию к «человеческому фактору» в языке [о разных направлениях соответствующих исследований см.: 8].

 

Что же касается частого сравнения языка с живым организмом в отечественной публицистике, оно имеет совсем иной источник, а именно озабоченность широкой публики по поводу изменений, которые происходят в русском языке на протяжении последних десятилетий под влиянием серьезных преобразований в общественной жизни. Чаще всего речь идет о массовых заимствованиях из английского языка, из-за которых язык болеет, деградирует, умирает, его надо спасать и т. п. (все примеры здесь и далее собраны по материалам СМИ).

 

Широко представлена и альтернативная точка зрения, согласно которой языковые изменения являются нормальным явлением. Аргументация здесь также построена на использовании органистической метафоры: язык живет, пульсирует, растет, мутирует, развивается по своим законам. Периоды интенсивного развития чередуются у него с периодами стабильности. У каждого языка – своя воля и судьба, своя плоть, свое дыхание. В нем все время что-то зарождается, что-то отмирает, что-то новое привносится извне (оно может прижиться или не прижиться). Легко заметить, что та же метафора «языка-как-организма» используется здесь для обоснования неизбежности языковых изменений, а также для выражения уверенности в устойчивости языковой системы, ее способности дифференцировать целесообразные и нецелесообразные новации. Как бы то ни было, использование органистической метафоры в публицистике является привычной фигурой речи и не предполагает выявления глубинных аналогий между живой природой и естественным языком.

 

Список литературы

1. Аредаков А. А. Концепт сознания в онтологическом каркасе антропного принципа // Известия высших учебных заведений. Поволжский регион. Гуманитарные науки. – 2007. – № 2. – С. 86–92.

2. Бодуэн де Куртене И. А. Языкознание, или лингвистика, XIX века // Избранные труды по общему языкознанию. Т. 2. – М.: Издательство АН СССР, 1963. – С. 3–18.

3. Гримм Я. О происхождении языка (Извлечения) // История языкознания XIX–XX веков в очерках и извлечениях. 3-е изд. – Т. 1. – М.: Просвещение, 1964. – С. 57–68.

4. Кобозева И. М. Лингвистическая семантика. 2-е изд. – М.: Едиториал УРСС, 2004. – 352 с.

5. Малиновский Б. Научная теория культуры. – М.: ОГИ, 1999. – 206 с.

6. Матурана У. Биология познания // Язык и интеллект. – М.: Прогресс, 1995. – С. 95–142.

7. Пауль Г. Принципы истории языка. – М.: Издательство иностранной литературы, 1960. – 500 с.

8. Постовалова В. И. Наука о языке в свете идеала цельного знания // Язык и наука конца XX века. – М.: РГГУ, 1995. – С. 342–420.

9. Сепир Э. Статус лингвистики как науки // Избранные труды по языкознанию и культурологии. – М.: Прогресс, 1993. – С. 259–265.

10. Серио П. Лингвистика и биология. У истоков структурализма: биологическая дискуссия в России // Язык и наука конца XX века. – М.: РГГУ, 1995. – С. 321–341.

11. Скребцова Т. Г. Когнитивная лингвистика: Курс лекций. – СПб.: Филологический факультет СПбГУ, 2011. – 256 с.

12. Соссюр Ф. де. Курс общей лингвистики. – Екатеринбург: Издательство Уральского университета, 1999. – 432 с.

13. Шухардт Г. Изучение фонетических изменений // Избранные статьи по языкознанию. – М.: Издательство иностранной литературы, 1950. – С. 56–72.

14. Haugen E. The Ecology of Language: Essays. – Stanford: StanfordUniversity Press, 1972. – 366 p.

15. Fauconnier G. Methods and Generalizations // Cognitive Linguistics: Foundations, Scope, and Methodology. – Berlin; New York: Mouton de Gruyter, 1999. – pp. 95–127.

16. Givón T. Bio-Linguistics: The Santa Barbara Lectures. – Amsterdam; Philadelphia: John Benjamins, 2002. – 383 p.

17. Johnson M. The Body in the Mind: The Bodily Basis of Meaning, Imagination, and Reason. – Chicago: University of Chicago Press, 1987. – 272 p.

18. Johnson M. Philosophical Implications of Cognitive Semantics // Cognitive Linguistics. – 1992. – Vol. 3, № 4. – pp. 345–366.

19. Lakoff G. Women, Fire, and Dangerous Things: What Categories Reveal about the Mind. – Chicago: University of Chicago Press, 1987. – 614 p.

20. Lakoff G., Johnson M. Metaphors We Live By. – Chicago: University of Chicago Press, 1980. – 256 p.

21. Langacker R. W. A Usage-Based Model // Topics in Cognitive Linguistics. – Amsterdam; Philadelphia, 1988. - pp. 127–161.

22. Langacker R. W. An Overview of Cognitive Grammar // Topics in Cognitive Linguistics. – Amsterdam; Philadelphia: John Benjamins, 1988. – pp. 3–48.

23. Lechevrel N. L’écologie du langage d’Einar Haugen // Histoire. Épistémologie. Langage. – 2010. – Tome XXXII, fascicule 2. – pp. 151–166.

 

References

1. Aredakov A. A. The Concept of Mind in the Ontological Framework of the Anthropic Principle [Kontsept soznaniya v ontologicheskom karkase antropnogo printsipa]. Izvestiya vysshikh uchebnykh zavedeniy. Povolzhskiy region. Gumanitarnye nauki (Russian Higher Education Bulletin. Volga Region. The Humanities). 2007, № 2, pp. 86–92.

2. Baudouin de Courtenay I. A. The XIX Century Linguistics [Yazykoznanie, ili lingvistika, XIX veka]. Izbrannye trudy po obschemu yazykoznaniyu. T. 2 (Selected Papers in General Linguistics. Vol. 2). Moscow, Izdatelstvo AN SSSR, 1963, pp. 3–18.

3. Grimm J. On the Origin of Language (Excerpts) [O proiskhozhdenii yazyka (Izvlecheniya)]. Istoriya yazykoznaniya XIX–XX vekov v ocherkakh i izvlecheniyakh. 3-e izd. T. 1 (The History of Linguistics in XIX-XX Centuries in Overviews and Excerpts. 3-rd ed. Vol. 1). Moscow, Prosveschenie, 1964, pp. 57–68.

4. Kobozeva I. M. Linguistic Semantics [Lingvisticheskaya semantika]. Moscow, Editorial URSS, 2004, 352 p.

5. Malinowski B. A Scientific Theory of Culture [Nauchnaya teoriya kultury]. Moscow, OGI, 1999, 206 p.

6. Maturana U. Biology of Cognition [Biologiya poznaniya]. Yazyk i intellekt (Language and Intellect). Moscow, Progress, 1995, pp. 95–142.

7. Paul H. Principles of the History of Language [Printsipy istorii yazyka]. Moscow, Izdatelstvo inostrannoy literatury, 1960, 500 p.

8. Postovalova V. I. Linguistics in the Light of the Holistic Knowledge Ideal [Nauka o yazyke v svete ideala tselnogo znaniya]. Yazyk i nauka kontsa XX veka (Language and Science in the Late XX Century). Moscow, RGGU, 1995, pp. 342–420.

9. Sapir E. The Status of Linguistics as a Science [Status lingvistiki kak nauki]. Izbrannye trudy po yazykoznaniyu i kulturologii (Selected Papers in Linguistics and Cultural Studies). Moscow, Progress, 1993, pp. 259–265.

10. Sériot P. Linguistics and Biology. At the Source of Structuralism: A Biological Discussion in Russia [Lingvistika i biologiya. U istokov strukturalizma: biologicheskaya diskussiya v Rossii]. Yazyk i nauka kontsa XX veka (Language and Science in the Late XX Century). Moscow, RGGU, 1995, pp. 321–341.

11. Skrebtsova T. G. Cognitive Linguistics: A Course of Lectures [Kognitivnaya lingvistika: Kurs lektsiy]. St. Petersburg, Filologicheskiy fakultet SPbGU, 2011, 256 p.

12. Saussure F. de. A Course in General Linguistics [Kurs obschey lingvistiki]. Ekaterinburg, Izdatelstvo Uralskogo universiteta, 1999, 432 p.

13. Schuchardt H. A Study of Phonetic Change [Izuchenie foneticheskikh izmeneniy]. Izbrannye stati po yazykoznaniyu (Selected Papers in Linguistics). Moscow, Izdatelstvo inostrannoy literatury, 1950, pp. 56–72.

14. Haugen E. The Ecology of Language: Essays. Stanford, StanfordUniversity Press, 1972, 366 p.

15. Fauconnier G. Methods and Generalizations. Cognitive Linguistics: Foundations, Scope, and Methodology. Berlin, New York, Mouton de Gruyter, 1999, pp. 95–127.

16. Givón T. Bio-Linguistics: The Santa Barbara Lectures. Amsterdam, Philadelphia, John Benjamins, 2002, 383 p.

17. Johnson M. The Body in the Mind: The Bodily Basis of Meaning, Imagination, and Reason. Chicago, University of Chicago Press, 1987, 272 p.

18. Johnson M. Philosophical Implications of Cognitive Semantics. Cognitive Linguistics, 1992, Vol. 3, № 4, pp. 345–366.

19. Lakoff G. Women, Fire, and Dangerous Things: What Categories Reveal about the Mind. Chicago, University of Chicago Press, 1987, 614 p.

20. Lakoff G., Johnson M. Metaphors We Live By. Chicago, University of Chicago Press, 1980, 256 p.

21. Langacker R. W. A Usage-Based Model. Topics in Cognitive Linguistics. Amsterdam, Philadelphia, 1988, pp. 127–161.

22. Langacker R. W. An Overview of Cognitive Grammar. Topics in Cognitive Linguistics. Amsterdam, Philadelphia, John Benjamins, 1988, pp. 3–48.

23. Lechevrel N. L’écologie du langage d’Einar Haugen. Histoire. Épistémologie. Langage, 2010, Tome XXXII, fascicule 2, pp. 151–166.

 

©  Т. Г. Скребцова, 2017

Новый номер!

УДК 130.2

 

Нагорнов Евгений Александрович – федеральное государственное бюджетное образовательное учреждение высшего образования «Нижегородская государственная медицинская академия», кафедра социально-гуманитарных наук, кандидат культурологии, ст. преподаватель, Нижний Новгород, Россия.

E-mail: evnagor@mail.ru

603028, Россия, Нижний Новгород, ул. Тихорецкая, д. 5-а, кв. 43,

тел.: +7 (8312) 279-38-78.

Авторское резюме

Состояние вопроса: В научной литературе культурологические аспекты взаимосвязи религии и технологии в универсуме культуры изучены мало, хотя работ, исследующих их по отдельности, вне всякой компаративистики, к настоящему моменту опубликовано значительное количество.

Результаты: В современной теории культуры исследуется культурологическое взаимоотношение религии и технологии, дается сравнительный анализ культурных установок религиозного и технологического субъектов, анализ самой картины мира в культурных мирах религии и технологии, религия рассматривается, в частности, в технологическом срезе. Анализ этого круга проблем позволяет утверждать: религия и технология взаимосвязаны в процессе культурной жизнедеятельности человека и диалектически взаимодействуют между собой в универсуме культуры. Преобразовательский, активистский элемент религиозной культуры, направленный на творение «нового мира» и проясняемый через идею изобретения, через трудовую активность исторического субъекта имеет место как в первобытной, так и в современной культуре. Мистические операции Л. Леви-Брюля и технологические расширения М. Маклюэна являются примером технологического мироотношения.

Область применения результатов: Учет различных аспектов взаимодействия религии и технологии в культуре расширяет возможности исследований в области антропологии, этнологии, культурологи, теории культуры.

Выводы: Есть много общего в динамике диалектического взаимоотношения религии и технологии в рамках первобытной и электронной культуры, в их отношении к миропониманию человека, к культурной практике исторического субъекта. Генезис религиозных представлений в контексте технологического изобретательского процесса будет логично рассматривать через призму исследований Л. Леви-Брюля и М. Маклюэна. Можно утверждать, что на современном этапе развития технология способна выполнять и свойственные религии функции объединения человечества, создавая пространство «глобальной деревни».

 

Ключевые слова: религия; технология; магия; миф; партиципация; электронная эра; активизм; первобытная культура; радио; телевидение.

 

Religion as a Technological Extension of Primitive Man

 

Nagornov Evgeny Alexandrovich – Nizhny Novgorod State Medical Academy, Department of Social and Human Sciences, Ph. D. (Cultural studies), Assistant Professor , Nizhny Novgorod, Russia.

E-mail: evnagor@mail.ru

5-a, Tikhoretskaya st., apt. 43, Nizhny Novgorod, 603028, Russia,

tel: +7 (8312) 279-38-78.

Abstract

Background: In academic literature, the cultural study aspects of the relationship between religion and technology in the universe of culture have not been studied thoroughly. Nevertheless, there are many papers which investigate these issues separately, without any comparative analysis.

Results: The modern theory of culture studies the cultural relationship of religion and technology. A comparative analysis of the cultural attitudes of religious and technological subjects is made. The world outlook in the cultural framework of religion and technology is examined. Religion is considered, in particular, in connection with technology. The analysis of this range of problems makes it possible to say that religion and technology are interrelated in human cultural life, and they interact dialectically in the universe of culture. The transformative, active element of religious culture aimed at creating a “new world” and explained with the help of the idea of ​​invention, the labor activity of the historical subject exists both in primitive and modern culture. The mystical operations of L. Levy-Bruhl and M. McLuhan’s technological extensions are an example of a technological world relation.

Research implication: The consideration of various aspects of the religion and technology interaction in culture extends the possibilities of research in the field of anthropology, ethnology, cultural studies, and culture theory.

Conclusion: There is much in common in the dynamics of the dialectical relationship between religion and technology in the framework of primitive and electronic culture, in their relation to the human world outlook, to the cultural practice of the historical subject. The genesis of religious notions in the context of the technological inventive process should be logically considered on the basis of the studies of L. Levy-Bruhl and M. McLuhan. At the present stage of development, technology is capable of performing quite religious functions of uniting humankind, creating the space of the “global village”.

 

Keywords: religion; technology; magic; myth; participation; electronic era; activism; primitive culture; radio; television.

 

В статье развиваются основные идеи нашего диссертационного исследования о взаимоотношении религии и технологии в культуре как технологических типов мироотношения. Целью является прояснение религиозных представлений в контексте технологического изобретательства через взаимосвязь религии и технологии в культурной жизнедеятельности первобытного человека. Кроме этого исследуется онтологическая близость мировоззрения первобытного человека, опирающегося на магию, мировоззрению современного человека информационной эпохи, опирающегося на электронные технологии.

 

Маркс отмечал: «Технология вскрывает активное отношение человека к природе, непосредственный процесс производства его жизни, а вместе с тем и его общественных условий жизни и проистекающих из них духовных представлений» [6, с. 383]. Отсюда цель исследователя – «из данных отношений реальной жизни вывести соответствующие им религиозные формы» [6, с. 383]. Здесь следует искать причины, вызвавшие к жизни веру в потусторонний мир, в сверхчувственные существа, во вмешательство духов, в магическую силу определенных действий.

 

Религия проистекает из самой преображающей деятельности человека, из его жизненных потребностей.

 

Каким образом вполне реальное деятельностное и изобретательное начало превращается в «сверхъестественное», а потом как это «сверхъестественное» начало, уже на современном витке развития, снова возвращается в технологию? Какова основа «коллективных представлений» первобытного человека? И как выделить из первобытной религиозной мистики, где «всякая действительность мистична, как мистично всякое действие и всякое восприятие» [1, с. 10], реальную технологическую основу?

 

С этой целью следует обратиться к мифу, к структурам первобытного мышления, к механизму архаичных партиципаций. В них мы можем увидеть, как уже существующие виды человеческой деятельности и изобретательства начинают «освящаться», приобретают соответствующее символическое выражение и артикулируются в особое священное пространство. Через пространство мифа раскрывается и онтологическая близость первобытного и современного человека электронной эпохи. Что и получает обоснование в философии М. Маклюэна.

 

Ключевыми понятиями для сближения религии и технологии внутри мифа для нас будут понятия силы, действия, мистических операций, информационного поля и «технологического расширения» М. Маклюэна.

 

1. Технологическое основание первобытной религии

Согласно взглядам Х. Ортеги-и-Гассета, верования – это «не более чем придуманные человеком интерпретации того, что в процессе своей жизни он обнаруживает в себе самом и вокруг себя», «образы бытия», «способы поведения», имеющие объективное выражение в социальном бытии. Религия является у Ортеги внутренним воображаемым «миром» потому, что она «имеет образ и содержит в себе некий порядок, некий план», позволяя субъекту уходить от хаоса первичной реальности. Как говорит Ортега: «…мир – это прежде всего орудие, изготовленное человеком, а процесс изготовления и есть сама человеческая жизнь, бытие. Человек рожден создавать миры» [7, с. 255]. И продолжает: «Событие не принадлежит истории, если его нельзя возвести к извечному истоку, где берет начало и становится реальностью все, что образует жизнь человека» [7, с. 282]. Т. е. социально значимое событие должно получить дополнительную легитимацию и «сакрализацию» «священного пространства», что и демонстрирует история человечества на всем её протяжении. Событие должно стать органической частью некоего «организованного мира», установить некую «территоризацию», замкнуть на себе «синтагматические цепочки» (Леви-Стросс), войти в соответствующую систему кодирования.

 

М. Элиаде также утверждает: «Желание религиозного человека жить в священном равноценно его стремлению очутиться в объективной реальности, не дать парализовать себя бесконечной относительностью чисто субъективных опытов, жить в реальности, в действительном, а не иллюзорном мире» [10, с. 27].

 

В первобытной культуре значимо только то, что получает санкцию из рук богов, создавших человека и важные для него технологии, а заодно и впервые открывших ритуалы почитания. Отсюда – важность погружения в «первичную ситуацию», в «золотое» время, в котором еще «присутствовали боги и мифические Предки, когда они занимались сотворением Мира или его устройством, либо когда они открывали человеку основы цивилизации». «Человек желает обнаружить активное присутствие богов, он стремится также жить в свежем, чистом и “сильном” Мире, в таком, каким он вышел из рук Создателя» [10, с. 61].

 

Станислав Лем также отмечает: «Каждая религия – это застывшая кодификация определенных, как бы интенциональных актов, которые дали начало миру и подготовили его к появлению человека» [2, с. 215].

 

С точки зрения В. К. Никольского, «во всякой вещи первобытное сознание интересуется не объективными признаками и свойствами, а мистической силой, проводником которой является данная вещь, так как эта мистическая сила является не исключительным свойством данной вещи, а чем-то общим для целого ряда вещей… – первобытное сознание в сочетании, ассоциировании представлений считается не с реальными свойствами вещей, а с мистическими силами, которые в них, якобы заключены, которые действуют в них в качестве причин» [1, с. 11]. Леви-Брюль отмечает: «Наиболее важными для них свойствами этих существ и предметов являются таинственные силы последних, их мистические способности» [1, с. 79]. Этот закон Леви-Брюль называет законом партиципации (сопричастия). По мнению антрополога, «пра-логическое мышление не объективирует, таким образом, природу. Оно, скорее, воспринимает ее в конкретном переживании, чувствуя свою сопричастность с ней, ощущая повсюду партиципации; эти комплексы сопричастности оно выражает в социальных формах» [1, с. 142]. Технологическое орудие само по себе не является ценным для коллективных представлений первобытного сознания, но оно становится крайне важным, будучи сопричастным таинственной сверхъестественной силе. Только так орудие приобретает необходимое активистское начало, могущее изменять реальность. Только так оно погружается в особое сакральное пространство силы действия.

 

То есть, чтобы действовать, технология должна покрыться пленкой сверхъестественного начала, артикулироваться в нем. Леви-Брюль отмечает: «Эти средства и приемы должны, на взгляд первобытного человека, обладать магической силой, быть облечены, так сказать, в результате особых операций мистической мощью, совершенно так же, как в восприятии первобытного человека объективные элементы включены в мистический комплекс» [1, с. 214]. С точки зрения первобытного мышления, «без совершения магических операций самый опытный охотник и рыболов не встретит ни дичи, ни рыбы. Они ускользнут из его сетей, с его крючков, его лук или ружье дадут осечку, добыча, даже настигнутая метательным снарядом, останется невредимой, наконец, уже будучи раненой, она затеряется так, что охотник ее не найдет» [1, с. 214]. Мистические операции выступают некоей сверхъестественной технологией для дикаря: «Без этих операций не стоит даже и приниматься за дело» [1, с. 214].

 

Данные операции сопровождаются формированием партиципаций. Оружие и охотничье снаряжение в ходе партиципаций должны «подвергнуться магическим операциям, которые наделяют их особой силой» [2, с. 218]. Во всех первобытных обществах есть особая социальная роль – «проводника магической связи», особого человека (шамана, знахаря, колдуна), «восстанавливающего нормальные отношения между общественной группой охотника и группой убитого зверя» [1, с. 222]. Именно он формирует через партиципацию «магическую силу успеха» для племени в его предприятиях. Без него, без его заклинаний и магических обрядов технология не будет работать. Так естественное «отзеркаливается» в сверхъестественном, в этом идеальном отражении материальных процессов. Религиозные церемонии и сам естественный процесс у дикаря не различается: «Пра-логическое мышление характеризуется тем, что (а это и делает его столь затруднительным его воспроизведение для нас) для него совершенно не существует подобного различения: операции того и другого рода образуют единый, не поддающийся разложению образ действия. С одной стороны, все действия, даже наиболее положительные, имеют мистический характер. Лук, ружье, сеть, конь охотника и воина – все это сопричастно таинственным силам, приводимым в действие церемониями» [1, с. 228]. То есть формируется некое особое пространство, своего рода электрическое поле, фон, благодаря которому технологии приводят к успеху. Малейшее нарушение разрушает фон, а, следовательно, разрушает все партиципации и обрекает племя на гибель. Причем фон магических операций для первобытного мышления представляется гораздо более важным, чем даже непосредственный естественный технологический процесс. И вот почему: «Для первобытных людей слова, особенно те, которые выражают коллективные представления, воспроизведенные в мифах, – мистические реальности, из которых каждая определяет некое силовое поле» [1, с. 403].

 

Здесь нет визуальных, линейных представлений, присущих цивилизованному письменному человеку в его прогнозах и взглядах на природу. Как пишет Леви-Брюль: «Поведение в нашем обществе основано всегда на представлении о порядке и системе явлений, подчиненных законам и свободных от всякого произвольного вмешательства» [1, с. 229]. А первобытный человек имеет перед собой совершенно другую реальность, реальность не прогнозируемой статики, но внезапного действия, не упорядоченности, но хаоса: «Реальность, которой окружена социальная группа, ощущается ею как мистическая: все в этой реальности сводится не к законам, а к мистическим связям и сопричастностям» [1, с. 229]. И к этому он себя и готовит. Отчасти это напоминает современную реальность информационной эры, где субъект утопает в волнах информации и молниеносных событий. Леви-Брюль отмечает: «Сила, влияние, более могущественный дух, побеждающий это влияние, – вот кто устанавливает или разрывает связи, партиципации, от которых зависит жизнь и смерть» [1, с. 255]. От которых зависит и работа технологии: «Для данного мышления не существует случайных отношений» [1, с. 263]. Леви-Брюль утверждает: «Так как таинственные силы всегда ощущаются как присутствующие везде и всюду, то чем более случайным кажется для нас событие, тем более знаменательно оно в глазах первобытного человека» [1, с. 336]. По мнению ученого, «предассоциации, которые имеют не меньше силы, чем наша потребность связывать всякое явление с его причинами, устанавливают для первобытного мышления, не оставляя места для колебаний, непосредственный переход от данного чувственного восприятия к данной невидимой силе» [1, с. 348]. Только технология, сопричастная невидимой силе, способна изменять окружающий мир и выстоять под давлением природного хаоса.

 

Леви-Брюль приводит высказывание мисс А. Флетчер, изучавшей быт североамериканских индейцев: «Они рассматривали все одушевленные или неодушевленные формы, все явления как проникнутые общей жизнью, непрерывной и похожей на волевую силу, которую они сознавали в себе самих. Таинственную силу, наличную во всех вещах, они назвали вакачда, этим путем все вещи оказывались связанными с человеком и между собой» [1, с. 144]. Все жизненно важные общественные практики: сбор урожая, собирательство, рыбная ловля, охота – являются актом, «религиозным по своей сущности»: «Благополучие гуичолов зависит от числа оленей, убитых в этот момент, точно так же, как зависит оно от количества собранного гикули; охота сопровождается теми же церемониальными обрядами, ей сопутствуют те же коллективные эмоции, с которыми связан сбор священного растения» [1, с. 136]. Леви-Брюль отмечает: «Член первобытного общества живет и действует среди существ и предметов, которые все, кроме свойств, которые за ними признаем и мы, обладают еще и мистическими способностями: к их чувственной реальности примешивается еще и некая иная» [1, с. 81]. Складывается ситуация, когда «весь мир он мыслит под знаком духов, все происходит вследствие воздействия одного духа на другого» [1, с. 82]. Мисс Кингсли, изучавшая народы африканского континента, отмечает: «Во всех поступках своей повседневной жизни африканский негр показывает, что он живет среди целого мира могущественных духов… Перед тем как отправиться на охоту или войну, он натирает свое оружие магическим веществом, для того чтобы укрепить заключенных в оружии духов» [1, с. 82]. Другими словами, технология становится эффективной, только если ей удается «подключиться» (партиципироваться) к процессу «циркуляции между этими существами и предметами крайне важной для племени мистической силы» [1, с. 140].

 

Религиозная технология сверхъестественного в данной культуре позволяет «осмыслить» то или иное действие, «расколдовать» его, а значит и управлять им. Она становится необходимой для человека везде, где реальная технология «не справляется». Это, согласно советскому историку Ю. П. Францеву, характерно уже для самых ранних этапов человеческого развития: «Они (первобытные люди – Е. Н.) в бессильном вожделении наделяют сами предметы или явления природы сверхъестественными свойствами, надеясь, что эти предметы удовлетворят их желания. Например, какой-нибудь камень принесет удачу на охоте или обильный улов рыбы и т. д.» [9, с. 73].

 

Таким образом, корни религии – в реальных практических нуждах исторического субъекта, она возникла как технология сверхъестественного, как «технологическое расширение» первобытного человека. Согласно Леви-Брюлю, «мифы, погребальные обряды, аграрные обычаи, симпатическая магия не кажутся порожденными потребностью в рациональном объяснении: они являются ответом на потребности, на коллективные чувства, гораздо более властные, могущественные и глубокие в первобытных обществах, чем указанная выше потребность рационального объяснения» [1, с. 48].

 

Вовсе не любознательность, не жажда рационального объяснения двигала первобытным человеком, но страх перед необъяснимым, технологический контроль над миром, потребность в его преобразовании и подчинении. Это и делает магию сверхъестественной технологией древности. Контроль над пространством и решение практических жизненных задач являются, на наш взгляд, источником коллективных представлений древности. Говоря о сознании первобытного человека, Леви-Брюль утверждает: «Совокупность коллективных представлений, которыми он одержим и которые вызывают в нем аффекты такой силы, что мы ее и представить не можем, малосовместима с бескорыстным созерцанием объектов, какое предполагается чисто интеллектуальным желанием знать их причину» [1, с. 48]. То есть вера первобытного человека изначально технологична, направлена на преобразование окружающего мира и управление им. Любой технологический акт – это одновременно и акт религиозный. Технология для дикаря не существует без «мистического элемента».

 

Леви-Брюль пишет: «Мышление первобытных людей неизбежно истолковывает совершенно по-другому, нежели мы, то, что мы называем природой и опытом. Оно всюду видит самые разнообразные формы передачи свойств путем переноса, соприкосновения, трансляции на расстояние, путем заражения, осквернения, овладения» [1, с. 113]. Вот почему технологическое орудие ценно не само по себе, но в качестве «проводника сопричастности». Это позволяет нам сказать, что уже первобытный человек обладал реляционной картиной мира, где действие приравнивалось к реальности: «Если эти обычаи обязательны и почитаемы, следовательно, коллективные представления, которые с ними связаны, носят императивный, повелительный характер и оказываются не чисто интеллектуальными фактами, а чем-то совершенно иным» [1, с. 57]. То есть являются формами активистского технологического мироотношения, где религия дополняет технику, и наоборот. Коллективные представления предполагают, что «первобытный человек в данный момент не только имеет образ объекта и считает его реальным, но и надеется на что-нибудь или боится чего-нибудь, что связано с каким-нибудь действием, исходящим от него или воздействующим на него» [1, с. 57]. Согласно Леви-Брюлю, «действие это становится то влиянием, то силой, то таинственной мощью, в зависимости от объекта и обстановки, но само действие неизменно признается реальностью и составляет один из элементов представления о предмете» [1, с. 57].

 

В итоге мистическая вера в силы, влияния и действия имеет в первобытном мышлении, по-нашему мнению, технологическое прочтение. Так же, как и вера в мистические свойства предметов, связанные с их формой. Леви-Брюль утверждает: «Первобытному человеку вовсе нет нужды искать объяснения, ибо оно уже содержится в мистических элементах его коллективных представлений» [1, с. 64]. Первобытная религия позволяет тут же немедленно объяснить произошедшее событие, исходя из него же самого. Явление a priori предполагает в себе все свое содержание, и может быть незамедлительно прочитано первобытным человеком. Явление – это послание.

 

Леви-Брюль, рассуждая о восприятии явлений первобытными людьми, отмечает: «Наиболее важными для них свойствами этих существ и предметов являются таинственные силы последних, их мистические способности» [1, с. 79]. То есть опять главным в их мистике оказывается силовой технологический аспект восприятия, главной целью которого является в свою очередь подчинение пространства и явлений. По мысли Леви-Брюля, «когда лекарь применяет какое-нибудь лекарство, то это дух снадобья воздействует на духа болезни» [1, с. 82]. Технология дополняется религией: «Собственно физическое действие не мыслится без мистического» [1, с. 82]. Это позволяет рассматривать технологию и религию как «фазы человеческой эволюции» (Ж. Симондон), говорить об их «магическом единстве». Согласно Ж. Симондону, «техничность появляется как один из двух аспектов решения проблемы связи человека с миром; другим одновременным и соотносящимся аспектом является возникновение определенных религий» [8, с. 97].

 

Таким образом, можно сказать, что религиозная мистика первобытного человека является, говоря языком М. Маклюэна, его «технологическим расширением», его информационным полем. Точно так же как телеграф, телевидение или радио являются расширениями человека современного.

 

2. Близость первобытного человека и человека электронной эпохи

С точки зрения М. Маклюэна, «электронный век неизбежно ведет нас обратно в мир мифических видений» [3, с. 215]. Начинается «история электрической обратной трайбализации Запада…, который осознал, что все социальные перемены суть последствия внедрения новых технологий (этих самоампутаций нашего бытия) и их проникновения в нашу чувственную, сенсорную жизнь» [3, с. 342]. Начинается «новый век племенной вовлеченности». Согласно М. Маклюэну, «цивилизация – продукт фонетической грамотности, и когда она начинает растворяться в электронной революции, мы снова открываем для себя родовую и комплексную осведомленность, которая проявляется в полном сдвиге нашей чувственной жизни» [3, с. 28]. Современный субъект вновь оказывается в племенном хоре архаичных волеизъявлений. Вот почему «все отсталые страны в глобальной деревне столь же включены в электрическую среду, как и американский негр или тинэйджеры западного мира» [3, с. 91]. Интегральный и органический характер электрической технологии разворачивает европейскую цивилизацию в сторону первобытного общества с его идеей «племенного единства и силы»: «Радиофаза электроники пробудила племенные энергии европейских народов» [3, с. 148]. Это приводит к восстановлению прежней первобытной модели жизни как действия и погони за силой.

 

М. Маклюэн ссылается на Х. Ортегу-и-Гассета, заявившего, что «важнейшее свойство человеческой жизни состоит в том, что нельзя существовать, не делая чего-либо». Ортега утверждает: «Жизнь уже дана нам – мы лишь внезапно обнаруживаем себя в ней, – но дана не “готовой”: мы должны “сделать ее”. Итак, жизнь – это действие» [3, с. 201]. Именно в электронную эпоху человек всячески стремится стать из отдельного индивида «участником общественных процессов», участником общественных энергий. Как некогда первобытный человек стремился стать органической частью коллективных представлений и партиципаций своего племени: «Современная электронная связь строит мир по образцу “глобальной деревни”» [3, с. 64]. М. Маклюэн отмечает, что в наши дни «мы сосредоточены на “выдумке вечности” и раскидываем свою нервную систему по всему земному шару» [3, с. 204]. В итоге современная наука занимает место первобытной мифологии, СМИ – место племенных собраний, а гонка вооружений – место племенных войн: «Для дописьменных обществ цельное видение и миф – именно то, что мы называем великой научной истиной; самый масштаб новой среды как макроскопического увеличения наших собственных самоампутаций может сегодня положить начало новой науке о человеке и технологиях» [3, с. 216]. Положить начало новому электронному мифу. По Маклюэну, «сегодня “одновременное поле” электрических информационных структур скорее воспроизводит или возрождает условия и потребность в диалоге и соучастии, нежели стремится к специализации или частной инициативе на всех уровнях социального опыта» [3, с. 221].

 

По мнению М. Маклюэна, «подпороговые глубины радио заряжены резонирующими отзвуками племенных горнов и древних барабанов» [5, с. 342]. «Это заложено в самой природе данного средства, обладающего способностью превращать душу и общество в единую эхокамеру» [5, с. 342]. Радио вернуло к жизни «древний опыт родовых паутин глубокого племенного вовлечения» [5, с. 344]. М. Маклюэн утверждает: «Для племенных народов, все социальное существование которых есть расширение семейной жизни, радио будет оставаться агрессивным опытом» [5, с. 342]. «Для них радио является в высшей степени взрывным» [5, с. 342]. Достаточно вспомнить роль радио в борьбе за независимость африканских колоний. Племенное прошлое и архаика синкретизма парадоксальным образом воскресают в ХХ веке: «Оно (радио – Е. Н.) определенно сжимает мир до размеров деревни и создает ненасытную деревенскую тягу к сплетням, слухам и личной злобе» [5, с. 349]. В результате радио как «воскреситель архаизма и древних воспоминаний» возвращает нас к коллективным представлениям первобытного человека.

 

Все это приводит к тому, что в настоящее время снова возможен интерес к первобытному искусству, которое, по мнению М. Маклюэна, сейчас активно возрождается «в результате интериоризации унифицированного поля электрической одновременности эрой электроники» [5, с. 111]. Как считает философ, «необходимо осознать тесную взаимосвязь, существующую между миром и искусством пещерного человека и интенсивной органической взаимозависимостью людей, живущих в эпоху электричества» [5, с. 113]. М. Маклюэн утверждает: «Вновь проснувшаяся в нас страсть к контурам и очертаниям неотделима от навязанной нам технологией электромагнитных волн тенденции признания органическими четкой взаимозависимости, функций и всех форм. Иными словами, восстановление в искусстве и архитектуре первобытных (примитивных) органических ценностей является последствием технологического влияния современности» [5, с. 116]. Поскольку, по мнению мыслителя, «телеграф, радио и телевидение не склонны демонстрировать гомогенность, свойственную печатной культуре, располагая нас к осознанию непечатных культур» [5, с. 258].

 

М. Маклюэн цитирует Э. Монтегю: «Неграмотный человек охватывает мышлением весь мир. Возможно, мифология и религия тесно связаны между собой, однако, если первая вырастает из повседневной жизни человека, то вторая – из его интереса к сверхъестественному… Таким образом, неотъемлемой частью бытия неграмотного человека является принуждение окружающей реальности к подчинению его воле посредством манипулирования этой реальностью заранее определенным и установленным образом» [6, с. 130]. Э. Монтегю заключает: «Неграмотные народы – гораздо больше, чем те, кто владеет письмом – отождествляют себя с миром, в котором живут… Для человека неграмотного реальностью является все то, что происходит вокруг него. Если обряды, проводимые с целью увеличения поголовья скота или повышения урожая, приводят к желаемому, они не только связываются с полученным результатом, но и становятся его частью; ибо, полагает неграмотный человек, без их проведения вряд ли стоит рассчитывать на нечто подобное» [6, с. 130]. То же самое происходит и с человеком электронной эры. Только для принуждения окружающей реальности к подчинению его воле современный человек вместо обрядов использует электронные технологии, ставшие уже неотъемлемой частью современной мифологии. Ведь согласно маклюэновской концепции, «все технологии суть расширения наших физических и нервных систем, нацеленные на увеличение энергии и повышение скорости» [5, с. 101].

 

По мнению М. Маклюэна, «действуя как орган самого космоса, племенной человек воспринимал функции своего тела как способы участия в божественных энергиях» [5, с. 140]. То есть воспринимал вполне активистским образом. Вот почему в своей религии и технологии он стремится к «ритуальному расширению своего тела». Важнейшие культурные изменения происходят «с расширением тела в новые социальные технологии и изобретения»: «Новое расширение устанавливает новое равновесие между всеми чувствами и способностями, ведущее, как мы говорим, к “новому мировоззрению”, то есть к новым установкам и предпочтениям в самых разных сферах» [5, с. 142]. Это было характерно для древнего первобытного образа жизни, когда в него внедрялся новый технологический образец. Но это характерно и для современной электронной эры: «Так и в нашей сложной жизни интенсификация какого-то единичного фактора естественным образом ведет к установлению нового равновесия между нашими технологически расширенными способностями, создавая в итоге новый взгляд на вещи и новое «мировоззрение» с новыми мотивациями и изобретениями» [5, с. 143]. Согласно М. Маклюэну, «трансформации технологии имеют характер органической эволюции, поскольку все технологии – расширения нашего физического бытия» [5, с. 207]. Современный человек подобно первобытному дикарю ради достижения дальнейшего развития должен использовать все свои способности, а не только визуальную линейность галактики Гуттенберга. Мыслитель утверждает: «Наша реакция на возрастающую мощь и скорость наших расширенных тел рождает новые их расширения. Каждая технология создает в сотворивших ее людях новые стрессы и потребности. Новая потребность и новая технологическая реакция рождаются из тех объятий, в которые заключает нас уже существующая технология; и этот процесс не прекращается» [5, с. 207]. Идея мифологического вечного возвращения вновь оказалась востребованной.

 

По М. Маклюэну, благодаря развитию электрических средств коммуникации мир сегодня является «единым целым»: «Сегодня мы живем в Эпоху Информации и Коммуникации, поскольку электрические средства коммуникации мгновенно и непрерывно создают тотальное поле взаимодействующих событий, в котором участвуют все люди» [5, с. 282]. Философ утверждает: «Электричество, как и мозг, дает средство вхождения в контакт со всеми гранями бытия сразу» [5, с. 283]. Так появление телеграфа сформировало «мгновенность “всего-сразу” и тотальное вовлечение, присущие телеграфной форме» [5, с. 289]. Телефон, радио и телевидение еще более усилили данный процесс, как «участные» формы технологии: «Телевидение не может работать в качестве фона. Оно вас захватывает. Вы должны быть вместе с ним» [5, с. 356]. Все это приводит к размыванию «великой визуальной структуры абстрактного Индивидуального человека» Запада и появлению нового коллективного электрического человека наших дней, чье мировоззрение напоминает все больше «коллективные представления» древних, их племенную вовлеченность. Отсюда происхождение многочисленных современных мифов о человечестве как едином глобальном организме: «Ибо миф представляет собой форму одновременного восприятия сложного переплетения причин и следствий» [5, с. 402]. Как и первобытный человек прошлых культур, современные люди хотят жить здесь и сейчас, действовать здесь и сейчас: «Именно тотальное вовлечение во всепоглощающую сейчасность появляется в жизни молодежи благодаря мозаичному образу телевидения» [5, с. 385].

 

По мнению М. Маклюэна, «дитя телевидения ждет вовлечения и не желает специалистского рабочего места в будущем. Он жаждет роли и глубокой привязанности к своему обществу» [5, с. 386]. Как отмечает Маклюэн, «главная особенность электрической эпохи состоит в том, что она создает глобальную сеть, во многом похожую по своему характеру на нашу центральную нервную систему. Наша центральная нервная система не просто представляет собой электрическую сеть, но и конституирует единое поле опыта» [5, с. 130]. По сути, электричество заменяет роль древних партиципаций, также формировавших единство первобытного мировоззрения и позволяющих взглянуть на мир как единое целое. Автоматизация привела к тому, что «теперь нам нужно лишь назвать и спроектировать процесс или продукт, чтобы они осуществились» [5, с. 404]. Это позволяет сблизить автоматизацию с первобытными ритуалами и мистическими операциями, которые также по-своему «проектировали» процесс, дабы он осуществился. Естественные электромагнитные волны заменяют собою сверхъестественные волны мистических партиципаций, некогда скреплявших архаичные племенные союзы. Ойкумена становится электрической, но принцип связи остается прежним. По словам М. Маклюэна, «люди вдруг превратились в кочевых собирателей знания, кочевых, как никогда раньше, информированных, как никогда раньше, – и вместе с тем, как никогда раньше, вовлеченных в социальный процесс» [10, с. 412].

 

Заключение

В результате проведенного исследования можно сказать следующее.

 

1) Религия в ее ранней магической форме действительно является своеобразным «технологическим расширением первобытного человека». Особенно это проявляется в понятиях «мистического элемента», партиципации и невидимой силы, характерных для первобытного мышления.

 

2) В ходе сравнительного анализа структур первобытного мышления и современного сознания человека электронной эры (в контексте философии М. Маклюэна) действительно подтвердилась их близость. Визуальная линейность печатного человека все более отходит на второй план в эпоху электронного века. А современный мир все более напоминает «глобальную деревню». Для прогресса же требуется не только выделение визуальности, но, прежде всего, первобытной вовлеченности всех чувств.

 

Таким образом, можно рассматривать религию и технологию как активистские типы мироотношения, вступающие в сложные диалектические взаимоотношения в рамках культуры.

 

Список литературы

1. Леви-Брюль Л. Первобытное мышление. – М.: Академический проект, 2015. – 430 с.

2. Лем Ст. Фантастика и футурология. В 2-х тт. Т. 1. – М.: АСТ: Хранитель, 2005. – 380 с.

3. Маклюэн М., Фиоре К. Война и мир в глобальной деревне. – М.: АСТ: Астрель, 2012. – 219 с.

4. Маклюэн М. Галактика Гуттенберга. Становление человека печатающего. – М.: Академический проект, 2015. – 443 с.

5. Маклюэн М. Понимание медиа: внешние расширения человека. – М.: Кучково поле, 2014. – 464 с.

6. Маркс К. Капитал. Критика политической экономии. Т. 1. Кн. 1. Процесс производства капитала. – М.: Политиздат, 1978. – 598 с.

7. Ортега-и-Гассет Х. Вокруг Галилея (схема кризисов) // Избранные труды. – М.: Издательство «Весь Мир», 1997. – С. 233–403.

8. Симондон Ж. Суть техничности // Синий диван. Философско-теоретический журнал / под ред. Е. Петровской. – Вып. 18. – М.: Три квадрата, 2013.

9. Францев Ю. П. Материалисты прошлого о происхождении религии // Ежегодник музея истории религии и атеизма. Т. 1. М.–Л.: АН СССР, 1957. – 524 c.

10. Элиаде М. Священное и мирское. – М.: МГУ, 1994. – 144 с.

 

References

1. Levy-Bruhl L. Primitive Thinking [Pervobytnoe myshlenie]. Moscow, Akademicheskiy Proekt, 2015, 430 p.

2. Lem St. Science Fiction and Futurology. In 2 vol. Vol. 1. [Fantastika i futurologiya. V 2 tomakh. Tom 1]. Moscow, AST: Khranitel, 2005, 380 p.

3. McLuhan M., Fiore K. War and Peace in the Global Village [Voyna i mir v globalnoy derevne]. Moscow, AST: Astrel, 2012, 219 p.

4. McLuhan M. The Gutenberg Galaxy: The Making of Typographic Man. [Galaktika Guttenberga. Stanovlenie cheloveka pechatayuschego]. Moscow, Akademicheskiy Proekt, 2015, 443 p.

5. McLuhan M. Understanding Media: The Extensions of Man [Ponimanie media: vneshnie rasshireniya cheloveka]. Moscow, Kuchkovo Pole, 2014, 464 p.

6. Marx K. Capital: Critique of Political Economy. Vol. 1. The Production Process of Capital. [Kapital. Kritika politicheskoy ekonomii. T. 1. Kn. 1. Protsess proizvodstva kapitala]. Moscow, Politizdat, 1978, 598 p.

7. Ortega y Gasset J. About Galileo [Vokrug Galileya]. Izbrannye trudy (Selected Works). Moscow, Ves Mir, 1997, 704 p.

8. Simondon G. The Essence of Technicity [Sut tekhnichnosti]. Siniy divan. Filosofsko-teoreticheskiy zhurnal (Blue Sofa. Philosophical and Theoretical Journal), 2013. Issue 18.

9. Frantsev Yu. P. Materialists of the Past about the Origin of Religion [Materialisty proshlogo o proiskhozhdenii religii] Ezhegodnik muzeya istorii religii i ateizma. T. 1 (Year-Book of the Museum of the History Religion and Atheism). Moscow–Leningrad, AN SSSR, 1957. 524 p.

10. Eliade M. The Sacred and the Profane. [Svyaschennoe i mirskoe]. Moscow, MGU, 1994. 144 p.

 

©  Е. А. Нагорнов, 2017

Министерство образования и науки РФ

Пермский государственный национальный исследовательский университет

Российская академия естествознания

Философское общество РФ

Кафедра философии ПГНИУ

 

Общероссийская теоретическая конференция 17–18 мая 2018

 АКТУАЛЬНЫЕ ПРОБЛЕМЫ НАУЧНОЙ ФИЛОСОФИИ: К 200-ЛЕТИЮ К. МАРКСА

 

Цель конференции, организуемой в год 200-летия основателя научной философии К. Маркса, – обсуждение современного состояния материализма и диалектики, их отношений с другими направлениями развития мировой философии, дальнейшая разработка предложенной ранее конкретно-всеобщей формы научной философии. Обсуждение эвристического потенциала научной философии в решении фундаментальных проблем естественных, технических, социально-гуманитарных наук, ее возможностей в исследовании современного общества, глобального кризиса цивилизации, научно-технической революции, ее социальных последствий, современного состояния России. Конференции предполагает прямое соотнесение и оценку наследия К. Маркса в решении названных и подобных им проблем.

 

Приглашаем к участию в конференции. К ее началу будет издан 5-й выпуск журнала «Новые идеи в философии» (ISSN 2076-0590, включен в РИНЦ). Срок представления статей (по e-mail) – до 31 января 2018. Объем статьи – до 0,5 п. л. Оплата публикации – 300 руб. за книжную страницу текста – банковской картой, онлайн после формирования выпуска и сообщения о приеме к публикации и окончательном объеме статьи. Командировочные расходы – за счет направляющей стороны. Организационный взнос за участие не предусмотрен.

 

Заявки и тексты направлять по e-mail: philosophy-psu@mail.ru. А. А. Костаревой. Тел.: +7 (342) 239-63-92. Почтовый адрес ПГНИУ: 614990, Пермь, ул. Букирева, 15.

 

С подробностями и правилами оформления статей можно ознакомиться в информационном письме.

Яндекс.Метрика